Шрифт:
— Чего это он? — спросил Керим.
— Чувствует опасность.
Конь, словно в подтверждение того, выгнул шею, из глаз его полился фиолетовый свет, он пытался подняться на дыбы, но Мамат удерживал его, бормотал ласково:
— Тихо, дружок! Тихо.
Керим огляделся: не видно ли где поблизости зверя? Может, барс забрёл в эти места? Он сунул руку за отворот халата, достал револьвер. Корнилов глянул в одну сторону, в другую — никого. Возможно, что где-то рядом прошёл опасный беззвучный зверь, конь его почувствовал и начал белениться: и уши прижал к холке, и хвост вздёрнул, и шкура у него пошла рябью. Другие кони зверя не учуяли, а этот засек и взвинтился.
— Тихо, дружок, — вновь успокаивающе произнёс Мамат, встретился взглядом с Керимом.
Тот предостерегающе поднял руку. Корнилов, искоса поглядывая то на одного, то на другого, спокойно перетянул верёвкой хурджун и прикрепил его к седлу.
— Подождите одно мгновение, господин, — попросил его Керим и, сделав несколько лёгких, совершенно бесшумных шагов — не раздалось ни скрипа, ни шороха, ни сырого чмоканья, — исчез.
Корнилов проверил, крепко ли держится хурджун, достал из кармана халата часы. Крышка распахнулась со звонким щёлканьем, и Корнилов удивлённо поднял брови — уже половина второго дня.
Казалось, лишь недавно они сидели в чайхане и вгрызались зубами в сочное, мягкое мясо, а прошло уже немало времени. Ночью никакой работы не будет, ночь придётся провести у костра в одном из ущелий.
— Надо спешить, — засовывая часы в халат, недовольно проговорил Корнилов. Он был недоволен собой.
Сейчас его не узнал бы никто из офицеров-сослуживцев, ни один человек. Бухарский полосатый халат сидел на нём ладно, будто в одежде этой он родился, чалма венчала обритую голову. Скуластое лицо было крепким, словно вылитым из металла, щёки загорели до коричневы. Монгольские тёмные глаза чуть косили, поймать взгляд капитана было трудно. Местные языки — все до единого — Корнилов знал великолепно, придраться к нему было невозможно, он говорил лучше многих аборигенов. Заподозрить, что Корнилов русский, было невозможно.
Через несколько минут из затенённого каменного пространства показался Керим и, отрицательно качнув головой, сунул оружие за пазуху:
— Никого нет. Ни зверей, ни людей — никого.
Корнилов улыбнулся:
— Думаю, здесь ночью бродил снежный барс. Старый уже, беззубый. Конь его и чувствует — нервный.
— А вы откуда это знаете, господин?
Корнилов присел на корточки, осмотрел срез камня, на полметра выступающего из стены:
— Вот!
Керим закряхтел по-стариковски, присел на корточки рядом с Корниловым. К шершавому срезу пристало несколько длинных шелковистых волосков, Керим подцепил один из них ногтем, понюхал, потом энергично помял ворсинку пальцами, снова понюхал. На лице его собралась лесенка озабоченных морщин.
— Волос свежий, — проговорил он.
— Барс?
— Да. Снежный барс. Только не могу понять, чего он тут делал? Его место там, — он ткнул рукой в сторону сизой горной гряды, — там! Там снег... А тут? — Керим нелоумённо приподнял плечо. — Тут ничего нет.
— Этот барс — старый барс, — подал голос Мамат.
— Тогда чего так встревожился конь? Он ведь хорошо знает, какой барс молодой, а какой старый, беззубый — не опаснее лягушки. — Керим сплюнул себе под ноги.
— Как бы там ни было, надо быть готовым к встрече с барсом, — сказал Корнилов. Он взял своего коня под уздцы, первым двинулся по прокисшему, просквожённому ущелью к выходу — выходить из ущелья предстояло там же, где они в него и вошли.
Было тихо. Такая тишина способна оглушить человека — в ней даже слышно, как кровь течёт по жилам. Обелёсенное небо сделалось бездонным, мелкие перья облаков, плававших в нём утром, день сгрёб, загнал в места, где их не было видно, встревоженный конь успокоился — присутствие людей придало ему смелости, — по земле шёл ровно, не спотыкался.
— Сейчас куда идём, господин? — поинтересовался Керим.
— Будем снова снимать крепость. С другой точки, — сказал Корнилов. — Её надо снять как минимум с четырёх точек.
Керим понимающе наклонил голову, прижал руку к груди.
— Распоряжайтесь мною, как считаете нужным, господин, — он оглянулся на Мамата, — и Маматом тоже.
Мамат был его родственником, живущим на афганском берегу Амударьи.
По ущелью прошли метров четыреста, стал слышен звон капели — пронзительный, стеклянный, когда двигались сюда, этого звона не было.
Солнце брало своё — начала таять наледь, прикипевшая к камням, к срезу горы, и вода тонкой звонкой струйкой стала стекать с каменных порожков. Корнилов не удержался, улыбнулся: этот звук напомнил ему весну в Санкт-Петербурге, в прозрачные мартовские дни весь город бывал наполнен этим щемяще-чистым звуком. В Петербурге он провёл не самые лучшие годы жизни, водились бы у него тогда деньги — ив юнкерскую пору, и в пору, когда он учился в академии, — жизнь оказалась бы другой, но чего не было, того не было.
Жёсткое загорелое лицо Корнилова ослабло, распустилось, взгляд помягчел: всё-таки с Петербургом связаны и светлые воспоминания, в этом городе он встретил Таисию Владимировну, например... Семья — единственная любовь капитана Корнилова. Любовь эта здорово отличалась, скажем, от любви к отцу или к матери. Как только у Корнилова появилась Таисия, он даже чувствовать себя стал лучше, вот ведь как. И несмотря на семью, когда ему после окончания академии как занесённому на мраморную доску выдающихся выпускников предложили остаться в столичном военном округе, он от этого лестного предложения отказался — тесным столичным штабам предпочёл Среднюю Азию, а в штабах Санкт-Петербурга остались два других медалиста — ротмистр Баженов и поручик Христиани.