Шрифт:
В Петербурге открылись два клуба, Дом искусств и Дом литераторов, и все учреждения, имеющие отношение к искусству и литературе, таким образом, централизованы. В этих Домах образованы «коммуны», где живут художники и писатели; открываются школы поэзии, перевода, кружки по истории литературы. Работают библиотеки, рабочие комнаты, залы для собраний и даже столовые, где подавали все ту же кашу. И Блок — член совета этих Домов — должен тратить на них еще больше времени!
Квартиры отбирают; каждому, а нередко и на семейную пару, полагается по одной комнате. После смерти генерала Кублицкого в январе 1920 года Блок переезжает в квартиру, где живут его мать с теткой, в том же доме, но двумя этажами ниже. Сюда легче таскать дрова, но отношения между Любовью Дмитриевной и ее свекровью все ухудшаются, часто вспыхивают неприятные сцены, от которых Блок очень страдает. Публике из артистического кафе наскучило слушать каждый вечер «Двенадцать», и Любови Дмитриевне пришлось принять приглашение в Народный театр. Эта молодая женщина, привыкшая к вольной жизни, избалованная поклонением, без всяких жалоб приспосабливается к трудному и утомительному быту: уборка, стряпня, стирка, поиски еды, ежедневные представления на другом конце города, откуда приходится возвращаться пешком, голод, холод не в силах поколебать ее стойкости. Она продает на рынке или меняет все, что может отыскать, на мерзлую картошку. С мешком за плечами она возвращается из театрального кооператива, принося с собой муку, соль, керосин. Ни электричество, ни телефон не работают, никаких средств связи больше не существует. Все лошади съедены. С огромным трудом после многочисленных ходатайств и долгих поисков удается найти одну клячу, чтобы отвезти на кладбище тело генерала Кублицкого. Эта изматывающая, отупляющая жизнь, которую приходится вести Любови Дмитриевне, причиняет Блоку дополнительные страдания. Чтобы раздобыть немного денег, он продает даже книги. Он помогает ей чем только может. В непроглядной и холодной мгле, под порывами колючего ветра, он тащится в кооператив, впрягшись в детские санки. Вдоль длинного, замерзшего, пустынного канала по темному городу, под снегопадом, он едва передвигает ноги. Пустые лавки, разбитые оконные стекла, дома, открытые всем ветрам, с которых давно сорваны и сожжены двери, дворы, полные испражнений из прорвавшей канализации, — вот его путь через мертвый город.
Когда ты загнан и забит Людьми, заботой, иль тоскою; Когда под гробовой доскою Все, что тебя пленяло, спит; Когда по городской пустыне, Отчаявшийся и больной, Ты возвращаешься домой, И тяжелит ресницы иней, Тогда — остановись на миг Послушать тишину ночную: Постигнешь слухом жизнь иную, Которой днем ты не постиг; …………………………… И в этот несравненный миг — Узоры на стекле фонарном, Мороз, оледенивший кровь, Твоя холодная любовь — Все вспыхнет в сердце благодарном, Ты все благословишь тогда, Поняв, что жизнь — безмерно боле, Чем quantum satis! [43] Бранда воли, А мир — прекрасен, как всегда.43
В полную меру (лат.). — Примеч. ред.
Это отрывок из третьей главы «Возмездия» — поэмы, которую у Блока нет времени окончить. По ночам, проходя по городу, он вспоминал о ней, но как только входил в свой дом, на него наваливались другие заботы. То его одолевает налоговая инспекция, то домком ни с того ни с сего вздумал его выселить. Потом выдумали и принудили его к дикому ночному дежурству: вместе с другими жильцами он должен охранять улицу и двор. В довершение ко всему нет ни свечей, ни керосина, ни света.
В бывшей комнате отчима за ширмами он устроил себе постель, поставил письменный стол, книжный шкаф — впрочем, большая часть книг продана или обменена на скудную снедь; посреди комнаты возле чугунной печки стоит обеденный стол. Из окна ничего не видно: ни заводских труб, ни кораблей, ни мачт, ни облаков. В свободные вечера Любовь Дмитриевна чинит старую одежду, Блок читает и правит театральные пьесы для красноармейцев, которые поступают в репертуарную комиссию. И часто по утрам он очень рано отправляется в театр — не на заседание какой-нибудь комиссии, а чтобы разбирать вместе с артистами и рабочими дрова, которые Андреева только что выхлопотала для отопления театра.
Глава XXIII
Пришла весна, и белые ночи высветили срубленные деревья, рухнувшие дома, уже зарастающие травой проспекты. Дворцы опустели, бронзовые решетки сорваны, посольства обезлюдели, министерства эвакуированы в Москву. Все окутано смертью, величественной и прекрасной. С первыми лучами солнца люди вышли на улицы; они умели держаться с достоинством, несмотря на оборванную одежду, напоминающую карнавальные костюмы, и обувь без подметок, — жалкие, но не смешные. Обросшие люди в сюртуках, болтавшихся на исхудавшем теле, с голодными и горящими глазами, влачились как тени, с книгами под мышкой, из Эрмитажа в Академию, из Дома Искусств — в Вольно-Философскую ассоциацию. Некоторые, как Гумилев, по вечерам переодевались во фраки: им больше нечего было надеть. Пяст носит клетчатые брюки, возможно, купленные его отцом на Парижской всемирной выставке; египтолог Шилейко, в сорок пять лет выглядевший на шестьдесят пять, никогда не снимает пальто, даже в самую сильную жару, а Волынский — специалист по итальянскому Возрождению — спит в галошах, опасаясь, что их украдут. Ничто не нарушало величия этих мест и этих теней, и изголодавшаяся молодежь, которая тянулась за ними в университетские залы, в Эрмитаж, на концерты, на улицу, столь же достойна своей эпохи.
Вот уже десять лет длится борьба акмеизма против символизма, и не прекращаются разногласия Гумилева и Блока. Блок не выносит тона, избранного главой акмеизма, и напыщенности его манер, скопированной у Брюсова. Гумилев подражает Мэтру и, высокомерный, требует от младших — чуть моложе него самого — не любви, но почитания. Несмотря на эти странности, он — благородный и смелый человек.
«Гумилев говорил мне о Блоке: „Он лучший из людей. Не только лучший русский поэт, но и лучший из всех, кого я встречал в жизни. Чистая, благородная душа. <…>
Но — он ничего не понимает в поэзии“» [44] .
44
Э. Голлербах. «Встречи и впечатления». Спб., 1998, с. 122. — Примеч. ред.
Блок не испытывает неприязни к Гумилеву, восхищаясь его талантом, но его раздражает акмеистское окружение. Он ненавидит эти вечера, устроенные Союзом поэтов, где в храмовой тишине нараспев читают стихи, спорят о достоинствах формы, с благоговейным обожанием вслушиваются в слова мэтра, изображающего из себя судию. Ему кажется, что от всего этого «несет Эредиа», и одна из его последних статей как раз и направлена против этих теорий, откуда изгнано всякое вдохновение; но статья эта так и не вышла, поскольку набор рассыпали по приказу властей: чисто литературная полемика отныне возбранялась.
Анна Ахматова, отошедшая в 1914 году от акмеистов, которым она принесла славу, — самая необычайная из петербургских женских теней. Ее нищета и огромная разноцветная шаль, в которую она могла укутаться с головой, стали легендарными. Она проходит
Мимо зданий, где мы когда-то Танцевали, пили вино… [45]Она пишет стихи о гибнущем Петербурге — городе поэтов! Сологуб здесь, Белый и Ходасевич приехали сюда из Москвы, Кузмин, почти такой же нищий, как Пяст, с огромными глазами, плохо выбритый, с неизменным мешком за спиной. Но нет уже той «священной дружбы поэтов», о которой говорил Пушкин.
45
Из стихотворения Ахматовой «Побег». — Примеч. ред.
Начиная с 1905 года у Блока не было соперников в поэзии. Никогда он не знал зависти и ненависти, но и потребности в дружеской близости тоже не испытывал. А сейчас — меньше чем когда бы то ни было. Этот «призванный» революцией поэт вечно окружен людьми, с которыми приходится разговаривать. А главное, он охвачен тревогой, грустью, отчаянием. Все меньше и меньше признаний появляется в его дневнике, и они становятся все сдержаннее в этом 1920 году: из-за частых обысков вести дневник опасно. И все же некоторые записи знаменательны: