Шрифт:
Кроме двух соперничающих народов, должно было быть нашествие варваров, без которого мы не представляли себе истории, ими стали кайугуанцы, как раз известные своим варварством; одержав победу, они цивилизовались.
Мы читали тогда Жюль Верна и Майн Рида, а так как мир без животных скучен, понаделали из картона зверей необыкновенной формы: одни были с булавочными рогами, другие — с бусинкой фальшивого жемчуга на конце нитки, служившей хвостом, у третьих грудь была защищена пластырем — и все это для того, чтобы наши птички не ожидали булавок, жемчужин, пластыря и прочих предметов первой необходимости от щедрот Божиих, а сами добывали их на охоте, рискуя жизнью.
Устраивались охоты, которые происходили позади стола. Звери защищались, нанося удары булавочными рогами.
Но охотились не все, у некоторых были деньги, и они могли покупать продукты охоты; для этого существовали монеты, которые мы копировали с настоящих, перетирая карандашом обе стороны и склеивая их облаткой, были в ходу и банковские билеты… Чего только там не было!
Я поехал на лето в Олабеагу и повез с собой вооруженную до зубов экспедицию.
Там, в глуши сада, основали они свою колонию: глинобитные хижины, обнесенные изгородью, под навесом, увитым виноградными лозами. Как было здорово, когда лил дождь и потоки жидкой грязи размывали хижины! Я полагал тогда, что самое привлекательное в морских путешествиях — кораблекрушения; ведь так заманчивы кораблекрушения у Жюль Верна! Жаль, что в саду не было необитаемого острова и петушки не могли погибнуть от голода и цинги. Сильный ливень смыл их почти всех — таков был печальный конец олабеагской колонии.
Жизнь моих птичек становилась все более утонченной, в ней появились черты византийской ущербности, и настал день, когда, несмотря ни на что, они стали уже неспособны воспринимать новые идеи, и тогда я с сожалением оставил их.
Что стало потом с их заброшенными воинствами, детской моей страстью? Куда делись все эти послушные и терпеливые герои, игрушки в руках высших сил?
Они возвысились над косной материей, когда я вызвал их к жизни, жили, пока мне того хотелось, а когда я, наскучив детскими играми, оттолкнул их и предал забвению, ушли из жизни так же покорно, как когда-то пришли в нее.
И теперь каждый раз, когда я вижу или складываю бумажную птичку, я вспоминаю бомбардировку Бильбао, воодушевление тех дней, зарождение моих идей, медленное становление моего духа и весь тот живой, разнообразный и первозданный мир, который, обогатив мою фантазию и пробудив мой ум, отошел и умер в темном углу, где умирают заброшенные игрушки детства.
Другие росли на воле, бегая по полям, вдыхая грудью аромат садов и слушая пение настоящих, живых птиц, — я рос в тесноте улиц, сбивая подошвы об их камни, воплощая мои идеи в бумажных петушках и давая им жизнь.
Я почитаю своим долгом посвятить эти воспоминания, пусть бесполезные для них, им, товарищам моего детства. Кто может поклясться, что в этих бездушных, мертвых и холодных бумажонках не было хотя бы тени сознания? Я не рискну, хотя никогда не был в их шкуре.
Когда я слышу вокруг столько глупостей, когда все принимается всерьез, когда болтают о сущности вещей, не ведая ее, я вспоминаю моих послушных и молчаливых птичек, таких далеких от всей той дряни, которую громоздят эти недоумки, эти драчливые навозные жуки.
Мы, люди во плоти, должны взять за образец не только муравьев и пчел, но также и этот бумажный народец, свободный и послушный, всегда счастливый, покорно приемлющий и жизнь, и смерть, смиренный перед лицом своего создателя и одушевленный общей идеей, общей волей и общей целью.
Я до сих пор храню как память о том времени две чудом уцелевшие тетрадки из тех, в которых мы писали летопись этого народа.