Шрифт:
В офицерской среде такое не прощалось. Штабные офицеры иногда завидовали ему, не стесняясь. Хорунжий Жиров, сын снившегося начальника новочеркасской военной гауптвахты, войскового старшины Жирова, говорил кисло на вечерней пирушке: «Черная кость! Второразрядник из юнкерского! Выслуживается!» И остальные офицеры согласно кивали, только один сотник Греков, из сословных казаков-дворян, воспитанный в пажеском, резонно бросил через стол, залитый паршивой японской водкой-саке: «Выскочки, хорунжий, не хватают орденов по японским тылам! Себе дороже! Они предпочитают делать это в генеральских передних!»
Как бы то ни было, подвиг приносил не только славу, но и обиды.
С родными куренями и тихим Доном служивые повстречались радостно, позабылась на какое-то время даже горечь бесславной войны, распахнутый полноводный апрель взвеселил кровь. И вдруг, перед самым разъездом по домам, словно ушат холодной воды, — приказ по войску: «Полки дивизии по истечении краткосрочного отпуска... подлежат сбору в Новочеркасске для использования их на службе внутри империи...»
Не один подъесаул Миронов, не одна Усть-Медведицкая взволновались. Верные люди писали Крюкову из Новочеркасска, что из ста двадцати семи станиц Дона только в семи удалось добиться решений сходов, угодных атаману, с готовностью мобилизоваться. Поэтому-то с такой сравнительной легкостью выборные станиц поддержали его, Миронова, дьякона Бурыкина, студентов Агеева и Лапина и подписали приговор в Думу...
Но ответ за эту акцию придется, по-видимому, держать все же ему, как старшему и уже послужившему офицеру.
Лошади бежали резво, слабый ветерок принес из лощины прохладу, тронул холодком взбитые, жесткие на ощупь волосы Миронова. В передке брички вдруг всполошился урядник Коновалов, длинно прокричал во тьму:
— Ломай-ла! Моя-твоя, контро-ми, мей-юла! Лайла!
— Чего ты, урядник? — оборотился Миронов и с досады перекусил кисловатый стебелек тимофеевки, который все время гонял в зубах.
— Заяц! Земляной заяц, ваше благородие, тушкан, прям из-под колеса! — «Вашим благородием» Коновалов называл его при чужих или в строю, а то обходился домашним, по имени и отчеству.
— Так чего по-японски? Голосил бы уж по-своему, заяц этих восточных слов не понимает, — хмуро сказал Миронов, перенося ноги через колесо и садясь ближе. — Эти слова пора нам забывать. Скорее новые придется разучивать.
— А мы и новые разучим! — беспечно и даже дурашливо засмеялся урядник. За спиной такого офицера, как Миронов, он чувствовал себя уютно. А застолье в номере у Федора Дмитриевича Крюкова и вовсе укрепило его: очень важные люди им с Мироновым сочувствовали, а значит, и не бунт был тут, а справедливое ходатайство...
— Разучим и новые слова, наше дело такое. Двум смертям, как говорится, не бывать... Дозволь, Филипп Кузьмич, еще служивскую затянем?
— Да я и сам не прочь, — сказал Миронов и начал мягким баритоном старинную казачью: «Загоралась во поле ковылушка, не от тучи, но от грома она загоралася...» Протяжную песню сменил раздумчивый речитатив старой былины:
На кургане на высокой
По-над Доном над рекой
Сидел сокол одиноко.
Сокол ясный молодой,
Что ж ты, сокол, одиноко.
Призадумавшись, сидишь?..
За Кумылженской развилкой дали лошадям отдых. Распрягли в прохладной травянистой балочке, жгли костер. Старый бурьян-чернобыл прогорел быстро, а дубовые сучья, нарубленные в верховье лесистого яра, едва теплились. Но из-за Хоперских бугров налетал низовой ветер, и тогда костер шипел и стрелял искрами, красные языки огня освещали тьму. Спутанные кони тихо, неторопко били сдвоенными копытами в землю, смачно стригли под корень свежую траву. Месяц катился над темной степью, как сто и двести лет назад, как в пору Стеньки Разина и Кондратия Булавина, за многие сотни верст степь лежала тиха и пустынна.
Дальше правили лошадьми поочередно. Когда подъезжали на рассвете к Дону, Миронов спал. Урядник, сидевший в это время в передке, оглядел побережье с причалом, увидел темные фигуры сидельцев и намеренно громко кашлянул, сигналя тревогу. Одернул Миронова за ремень портупеи и стал неторопливо выправлять бричку на паромный причал.
Прохладное сизое утро наполняло займище оголтелым птичьим щебетом, роса гнула травы и тополевые ветки к земле, по желобкам листьев стекали прозрачные слезки. Хотелось подремать еще, как дремлется обычно на ранней рыбалке у спокойных закидных удочек-донок. Но урядник, откинув за спину руку, вновь нашел портупею Миронова.
— Приехали! — сказал он громче положенного и спрыгнул через левый валек на взвоз. И тут Миронов почувствовал в голосе урядника тревогу. А на пароме тотчас откликнулся весело и недобро голос пристава Караченцева:
— С приездом! Ранние пташки... А мы вас тут прям заждались! С вечера сидим, казаки полный кисет табаку искурили... — встретясь глазами с Мироновым, добавил: — Все кости вам перемыли, подъесаул. Долгонько...
Миронов без всякого удивления и без видимой тревоги глянул своими жмуристыми глазами на Караченцева, будто так и следовало быть, чтобы пристав с вечера дежурил тут, на переправе. Медленно взошел за бричкой на причал.