Шрифт:
Вот малое, осиянное солнцем облачко развернулось в неведомом водовороте, коснулось перламутровым закрайком синей тучевой глыбы... И враз померкло пространство, невидимое кресало ударило о небесный кремень, изломистая, искрящая молния резанула сквозь аспидную тьму тучи и, разбрызгивая искры, вонзилась в горную макушку. И тут неспешно, со старческого ворчания начал нарождаться по-над всем противоположным взгорьем затяжной громовой раскат. Потом ударило страшно, будто за станицей треснула и осыпалась в раскол гора Пирамида...
А облачко высекло яростный, громотворящий огонь из недр темной тучи и — сгорело, смешалось с овчинно-серыми, рваными краями и круговращением тьмы. Ветер теперь дул только в одном направлении, с гор, опаивая луга речной и дождевой влагой, запахом остывающих под вечер песков, тленом подсыхающих на илистом бережку ракушек и рыбьей чешуи.
Как и в прошлый раз, паром стоял у здешнего, понизового берега. Но сидельцев и пристава не было, только один перевозчик дед Евлампий ждал на борту, свесив ноги в разбитых чириках и белых шерстяных чулках, опасливо оглядывался на тучу. А увидя подводу, он вскочил, словно по тревоге, кинул свой линялый картуз с красным околышем на конец приготовленного к этому случаю шеста и, подняв его вроде походного бунчука, начал, размахивая, сигналить на тот берег. И георгиевский крестик болтался в лад на его выношенном до ветхости зипуне.
Когда упиравшуюся лошадь ввели на палубу, Миронов посмотрел через Дон и понял, к чему дед сигналил на ту сторону. Весь противоположный берег под горой запружали станичники, и с верхов еще сбегались другие, а на воде, встречь парому, с веселым смехом и криками гребцов отплывали десятки легких баркасов и челноков-долбушек.
Дед Евлампий поплевал на ладони, натянул рваные рукавицы и, сказав «с богом», схватился за трос. Помогали Миронов и попутный казак, паром скоро вынесло на стрежневую быстрину.
— Видал?! — с придыханием, с азартом говорил дед, то кивая на тот берег, то оборачивая к Миронову залохматевший рот. — Народу-то! Видал, что деется? Не то слава, не то погибель твоя, Филя! Попервам-то слава, а посля завсегда — погибель, прости меня грешного. И не обижайся, ваше благородь, жизня — она такая, завлекательная стерьва!
Лодочная флотилия между тем уже одолела свою часть пути, окружала паром. На переднем баркасе гребли двое юнцов в студенческих фуражках, а на носовой банке стоял коленями Павел Агеев и что-то кричал сквозь шум ветра, плеск волн и размахивал руками. На нем была красная косоворотка.
С того берега станичные ребятишки начали голышом прыгать в воду, вокруг сеялись первые капли дождя, и какие-то другие мальчики приплясывали, кричали звонко:
Дождик, дождик, припусти,
Ми поедем во кусты.
Богу помолитца,
Христу поклонитца!..
Дед Евлампий крестился под рокотание грома, шептал малодушно, чуть не плача:
— Божья благодать, Филиппушка, благая весть с небеси, а — страшно, милый! Стра-ш-шно...
Охлестываемый влажным ветром, Миронов стоял на носу парома, сняв фуражку и чуть наморщив лицо от ненастья. Стоял недвижно, как на присяге. А люди кричали ему славу, и там уже начинался митинг, толпа грудилась вокруг дьякона Бурыкина, сотника Сдобнова и студента Скачкова. Соскакивая с парома, Миронов поклонился людям и сразу же оказался в центре скопления, поднял руку:
— Станичники! Спасибо вам за мою свободу, по гроб не забуду ни вашей заботы, пи этой великой чести, братцы!.. Не сломят людей никакие вражьи силы, если мы так вот... объединимся, сцепимся рука за руку, вкруговую за общее дело, за свое спасение!
Он известил всех о разгоне Государственной думы, призвал к единению, говорил что-то о долге каждого честного человека стоять до конца за единую и неделимую человеческую правду, гражданскую совесть. И тут полил дождь, как на пропасть, Миронов оборвал речь на полуслове, разглядел сразу под карнизом паромной сторожки жену и детей. Они все: Стеша, Мария, Валя и Кланя — испуганно смотрели на ревущую под дождем реку, и у Стефаниды было бледное, измученное долгим ожиданием и страхом за него, какое-то окаменевшее лицо. Время от времени она мимолетно осеняла себя крестом, отводя глаза. Мария — ей было уже пятнадцать лет — поддерживала мать под левую руку, а около них, в ногах, ютился беспечно веселый Никодимка.
«Милые вы мои!» — хотелось воскликнуть ему, и Миронов, еще раз поклонившись людям, стал протискиваться к семье. Сразу же схватил на руки сына, и Никодим засмеялся, обнял ручонками за шею, прижимаясь к мокрому серебру на отцовской груди.
— Папа, я тоже... казак! — стыдясь чужих людей, сказал на ухо отцу. — Я тоже буду ездить далеко, а потом приезжать... к маме... а?
— Казак, казак, чего уж там! — засмеялся Филипп, пересилив вдруг тугую спазму в горле. — Некуда нам податься больше, сынок. Из самого себя не выпрыгнешь!
Лицо было мокро от дождя, поэтому он не стал целовать жену и дочерей, только старался прикрыть их своим телом от ветра и летучих брызг.
Пятнадцатилетняя девочка-гимназистка, наверное, Машина или Валина подружка, промокшая до костей, дрожа подбородком, но которому скатывались крупные дождевые капли, держала в поднятой руке маленькую красную косынку. Она ничего не боялась с этим флажком: за нею стояла вся бунтующая Усть-Медведицкая станица, а за станицей — готовый к бунту казачий округ в сорок станиц и хуторов. Они не дали в обиду отца подружки, подъесаула Миронова, не дадут и ее...