Шрифт:
Чем-то давно забытым и все же знакомым повеяло от этого голоса, точнее от интонации. Я вгляделся. И узнал Ландорикова. Он постарел, лицо его было в мелких морщинах, но от всей фигуры исходили прежняя обходительность и стремление угодить человеку.
Увидев, что я без коньков, он сразу передал кому-то свой пост и повел меня в помещение под трибунами, где лежали на стеллажах коньки всех систем — для проката. Ландориков, как узнал я потом, не только стоял на контроле, ремонтировал и точил коньки, но был так же и мастером по заливке льда, следил за порядком на ледяном поле и, кроме того, мог дать любой совет, касающийся конькобежного спорта.
Я получил от него, как он сказал, самолучшую пару. И я пошел на лед, прижимая коньки к видавшей виды шинели, не сказав Ландорикову, что нога плохо срослась и я не могу кататься.
Я стоял с коньками в руках сначала у хоккейного поля, потом у беговой дорожки, потом на общем плацу, обдуваемый ветром, и все не мог наглядеться на синеватый лед, надышаться морозным воздухом, наслушаться звона коньков.
И теперь я подолгу смотрю, как моя дочь Анюта собирается на занятия фигуристов, как она со своими подружками бежит к автобусной остановке, спеша на каток. Я смотрю на них, думаю о своем детстве, и у меня почему-то начинает мозжить нога, простреленная на Хингане японским снайпером.
Рассказ о первой любви
В тот год страна усиленно боролась с религией и мы, третьеклассники, не стояли в стороне от этой борьбы. А я впервые тогда влюбился, влюбился рано, десяти лет. Это чувство возникло, хорошо помню, на уроке рисования. Лена обернулась, ее парта стояла перед моей, попросила у меня ластик. И вдруг от ее взгляда, от прикосновения к ее маленькой руке я почувствовал такую радость, какую никогда не испытывал. Но странный стыд и непонятная робость овладели мной.
С трудом я поднял голову от альбома. Там были нарисованы три нелепых человечка и стояла подпись: «Поп, мулла, раввин — миром мазаны одним». От волнения, от нахлынувших на меня чувств, я все перепутал. Попа нарисовал в чалме, муллу — в ермолке, раввину же достались клобук и ряса. Ошибку заметил поздно, когда уже написал второй лозунг: «Религия яд — береги ребят!» В отчаянии переводил я глаза с альбома на классную доску. Там Олимпиада Николаевна повесила плакат, с которого мы и срисовывали служителей культа. В эту минуту Лена опять обернулась:
— Что ты наделал? Стирай скорее! — и протянула мне ластик.
Ее участие, ее сочувствие побудили меня к действию. К концу урока я правильно распределил костюмы священнослужителям и даже раскрасил их цветными карандашами. Красно-рыжий веник поповской бороды расстилался по черной рясе; бледно-голубой пучок волос свисал с толстого подбородка муллы; раввинская же бородка-клинышек упиралась в синий сюртук с шестиугольной звездой.
— Красиво, — шепотом оценила Лена. — А теперь нарисуй мне этого муллу. Не получается… — И положила на парту свой альбом.
Я превзошел себя. Мулла, нарисованный для Лены, получился хитрым и злым.
С того урока я стал искать встреч с Леной. А она вела себя странно. Если в классе поминутно оборачивалась и, пожалуй, проявляла ко мне интерес, то на переменах становилась совершенно недоступной. Ее всегда окружали девчонки, она что-то им рассказывала, потом они хихикали или, обнявшись, прогуливались по школьному залу.
Когда же удавалось застать ее одну, то я встречал такой отчужденный взгляд, будто мы были незнакомы. Будто вовсе не я рисовал для нее хитрого муллу в голубой чалме. Если же у нас возникал разговор, то она непременно начинала рассказывать про Кешку Аржанова, с которым жила в одном доме. И рассказывала, в общем, одно и тоже: как они с ненавистным мне Кешкой играли в снежки, потом — как отгадывали загадки и, наконец, как он учил ее кататься на коньках. И это было непереносимо. Тем более, что Кешку, грозу всей улицы, я немного побаивался. Вот поэтому, когда я видел Лену в школьном коридоре, в зале или на улице, поневоле приходилось переламывать себя и делать вид, что иду я мимо нее просто так, сам по себе.
А на уроках снова передо мной сняли ее зеленые с золотым отливом глаза, порхали шелковистые рукава ее платья. И, стремясь ей угодить, я поминутно давал ей то линейку, то кисточку, то решал за нее задачу или рисовал рабочих, строящих новый завод, — шла первая пятилетка. В перемену все повторялось — она не хотела меня знать. А я, на беду, ничего не мог поделать с собой и таял, когда она уделяла мне хоть каплю внимания. Не знаю, на что бы я в конце концов решился, если бы не вмешалась Олимпиада Николаевна.
Лена как раз обернулась и, облокотившись на парту, смотрела, как я рисовал в ее тетради американского миллионера в цилиндре с сигарой в зубах и вечным пером в руке. Потом она стала рассматривать и листать мою записную книжку. В красной обложке, с оттиснутыми золотом словами «Даешь Ангарострой!», с атласной бумагой, разлинованной в мелкую клетку, эта книжка, купленная отцом в крайкомовском киоске, вызывала зависть всего класса. Потихоньку Лена произносила названия книг, прочитанных мной и занесенных в книжку. Там были, например, «Охотники за скальпами», «Красные дьяволята», «Таинственный остров», «Красин во льдах», «Разбойник Чуркнн», а из кинокартин — те же «Красные дьяволята», «Конница скачет», «Закройщик из Торжка», «Потомок Чингисхана».