Шрифт:
Коллеги и соседи Винсента избегали его точно так же, как и он их. Как и другие клерки, он работал стоя за конторкой; обычно его рабочий день длился с восьми утра до полуночи, с двухчасовым перерывом на обед. При этом большую часть дня, по словам Браата, от Винсента не было абсолютно никакого толка: из-за постоянных недосыпаний по ночам он днем спал на ходу. Браат довольно быстро понял, что Винсент работал в магазине только потому, что «его семья просто не представляла, куда еще приткнуть этого парня». Здесь, как и в Париже, доверить Винсенту общение с клиентами не представлялось возможным. «Вместо того чтобы предоставлять дамам или иным покупателям полезные сведения о репродукциях, – вспоминал его коллега по магазину, – он, вопреки интересам своего работодателя, откровенно и не стесняясь в выражениях выкладывал все, что думал об их художественной ценности». В итоге единственное, что ему смогли доверить, – это продавать детям грошовые гравюры, а взрослым – чистую бумагу. «Он действительно был практически бесполезен, – вспоминал Браат. – Он не имел ни малейшего представления о книготорговле и не предпринимал никаких попыток что-либо об этом узнать». Невзирая на шестилетний опыт работы в «Гупиль и K°», коллеги продолжали отзываться о нем как о новичке в этом деле.
Только раз, в ночь, когда в городе случилось наводнение и все, повинуясь извечному голландскому инстинкту, ринулись спасать что можно, Винсент ощутил единство с окружавшими его людьми. «Шума и суеты было предостаточно, – возбужденно докладывал он Тео. – С нижних этажей люди спешили перенести все наверх, а по улице приплыла лодка». На следующий день в магазине он таскал по лестнице кипы промокших книг и учетных записей, вызывая у коллег восхищение усердием и выносливостью. «Поработать денек своими руками – даже приятно для разнообразия, – писал он с несвойственным ему удовлетворением, – только лучше бы причина для этого была иной».
Тех, кто, в отличие от членов его семьи, не был свидетелем его постепенного отчуждения, тех, кто не мог объяснить его чудачества тем, что он иностранец, и тех, кому был неведом язык религиозной страсти, эксцентричная природа Винсента настораживала. Они находили его взгляды странными и отталкивающими. И спустя годы они вспоминали его «простоватое, в веснушках лицо», скривленный рот, узкие глаза, пронзительный взгляд и огненные волосы, подстриженные так коротко, что они стояли торчком. «Нет, он не был привлекательным юношей», – вспоминал Дирк Браат. Не помогал и поношенный цилиндр – унылый пережиток былых дней: Винсент настойчиво носил его, словно молодой лондонский космополит. «Что это была за шляпа! – вспоминал Браат. – Казалось, если взяться руками за ее поля, так они и оторвутся».
Винсент, с его необычной внешностью, угрюмым молчанием и тягой к уединению, был идеальным объектом для насмешек. Соседи издевались над его вечно серьезным видом и нарочно шумели, чтобы помешать бесконечному чтению, вынуждая на ночь глядя уходить из дома в поисках тишины. Они называли его чудаком, чудилой, чокнутым. По воспоминаниям Дирка Браата, Винсенту досаждали не только молодые задиры, но и жена домовладельца, не жаловавшая его за странные привычки, и сам Рейкен, позднее подытоживший свои впечатления: «Этот парень был как будто не в своем уме».
Лишь один человек предложил Винсенту дружбу – его сосед по комнате Паулюс Гёрлиц. Гёрлиц служил помощником учителя (как и сам Винсент в Лондоне), но подрабатывал в книжном магазине. Вероятно, он не знал, на что идет, согласившись разделить комнату с новеньким. К счастью для обоих, Гёрлицу, в то время готовившемуся к экзамену на диплом преподавателя, были свойственны те же замкнутость и склонность к одиночеству, что и Винсенту. «Вечерами, когда Винсент возвращался домой, – вспоминал Гёрлиц, – я чаще всего сидел за книгами… Он подбадривал меня парой слов и сам садился читать». Иногда они вместе гуляли, и Винсент рассказывал Гёрлицу, который работал в школе для бедных, душераздирающие истории о его преподобии Томасе Слейд-Джонсе и мальчиках из лондонских трущоб. Гёрлиц покорно выслушивал бесконечные монологи своего соседа. Когда Винсент говорил, вспоминал Гёрлиц, его переполняло возбуждение, а лицо «чудесным образом преображалось и как-то светлело».
Одиночество и тоска неизбежно должны были вновь привести Винсента к религии, и все чаще она становилась темой его рассуждений. Через некоторое время после приезда в Дордрехт он словно бы отрекся от своего евангелического пыла и внял увещеваниям отца, уверявшего, что заниматься богоугодным делом можно, выполняя любую работу. Но, склонный к эксцентричности и не умевший держаться золотой середины, Винсент не мог долго оставаться в состоянии подобной неопределенности. Все свидетельства сходятся в одном: в конце концов Винсент снова вернулся к религиозному фанатизму, которым было пронизано его лондонское паломничество. «Строгая набожность была основой его существования», – писал Гёрлиц. «Он был чересчур увлечен религией», – вспоминал Дирк Браат. Подобно тому как это было в Париже, Винсент углубился в чтение Библии, полностью отдавшись этому занятию. «Библия – мое утешение, моя поддержка в жизни, – говорил он Гёрлицу. – Это самая прекрасная книга из всех». Винсент вновь повторил обет, принесенный некогда на Монмартре: «Читать ее ежедневно, пока не выучу наизусть».
В рабочие часы он копировал длинные пассажи из голландского Евангелия, которые затем переводил на французский, немецкий и английский, оформляя текст в четыре ровные колонки так, словно вел бухгалтерские записи. «Если ему на ум приходила красивая фраза или какая-нибудь благочестивая мысль, – вспоминал Гёрлиц, – он тут же ее записывал; он просто не мог удержаться». Вид Винсента, словно в забытьи что-то непрерывно пишущего, стал постоянным раздражителем для Браата-старшего, владельца магазина. «Боже правый! – недовольно говорил он. – Этот юнец снова стоит там и переводит Библию». Дома Винсент до поздней ночи читал свою большую Библию и копировал из нее отрывки, которые потом заучивал наизусть. Он не раз засыпал за чтением, и Гёрлиц обнаруживал его «утром, спящим со своей „книгой жизни“ на подушке». Все стены в комнате Винсент постепенно заполнил репродукциями картин на библейские сюжеты, из которых предпочитал изображения Христа в терновом венце. Каждую из гравюр он надписывал одной и той же строкой из Второго послания к Коринфянам: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». На Пасху он украсил все изображения Христа зелеными ветвями. «Я не был набожен, – признавался Гёрлиц, – но меня до глубины души тронуло его благочестие».
Под влиянием религиозных чувств Винсент вновь начал вести тот монашеский образ жизни, который отличал их с Гарри Глэдвеллом быт на Монмартре. Его сосед Гёрлиц спустя годы свидетельствовал, что Винсент жил жизнью святого, был скромен, как отшельник, и питался, как кающийся монах. Немного мяса он позволял себе лишь по воскресеньям, что вызывало насмешки со стороны его соседей: «Для мужчины физическое здоровье – дело второстепенное; растительной пищи вполне достаточно, все остальное – роскошь». Когда домовладелец сетовал по поводу нездоровых привычек, Винсент отвечал с бесстрастием Фомы Кемпийского: «Мне не нужна еда, как не нужен мне ночной отдых». Винсент сам чинил свою поношенную одежду и иногда отказывался от пищи, чтобы купить на сэкономленные деньги еду бродячим собакам. Он позволял себе только одну роскошь – трубку, которую беспрерывно курил в часы ночных бдений над Библией.