Шрифт:
— А какой срок, ваше сиятельство, должен быть для подобного рода собственности? — поинтересовался Иван Петрович.
— На мой взгляд, такая собственность должна оставаться неприкосновенною не только при жизни собственника, но должна быть признаваема во втором и третьем поколении. Печать унижает себя, когда печатает то, что человек не осмелился бы гласно и прямо сказать в лицо другому человеку; или когда говорит на листках своих то, что подсказывающий ей никогда не решился бы сказать в порядочном доме и пред порядочными людьми.
— Между тем, Петр Андреевич, — возразил граф Корф, — я не сказал ничего такого, чего, может быть, в иных выражениях не говорил самому Александру, ведь мы довольно долго, более десяти лет, прожили бок о бок. Кроме того, вы отрицаете возможность остаться в памяти поколений хоть одному здравому мнению среди сонма осанн, пропетых личности не вполне чистоплотной, если не сказать попросту грязной! Я не прошу никого печатать свою записку, меня спросили, я ответил, что думал и думаю, — указал он на Ивана Петровича. — Далее все на его совести. Моя же совесть чиста.
— Вот-вот, — согласился князь. — Печатное слово должно быть брезгливо, целомудренно и совестливо. А наша журналистика — это enfant terrible наступившей гласности…
— Времена меняются… — на этот раз князю возразил уже Иван Петрович, — и неизвестно, что будет приличным и неприличным в следующем веке. Хотелось бы только увидеть и прочитать правду.
Старики рассмеялись:
— До следующего века нам, увы, не дожить!
В одном они сходились — это в презрении к анекдотам, которыми обросла жизнь их великого сотоварища. Корф опровергал почти все, что пытался проверить у него Иван Петрович. Даже историю, которую Иван Петрович особенно любил, про ответ Пушкина государю Александру Павловичу.
— Все это не более чем красивый анекдот, придуманный впоследствии его поклонниками и льстецами, — объяснял граф Корф Ивану Петровичу, улыбаясь его наивности и восторженности. — Император Александр был при нас в Лицее всего только два раза: при открытии Лицея и при нашем выпуске. Мы часто встречали государя в саду и еще чаще видали его проходящим мимо наших окон к дому госпожи Велио; наконец, видели его и всякое воскресенье в придворной церкви, когда он жил в Царском. Но поверьте мне, у меня прекрасная память, любезный Иван Петрович, он никогда не говорил с нами, ни в массе, ни с кем-либо порознь… Никогда! И никаких «вторых» не было.
— Ну как же, я столько раз представлял эту сцену, что мне порой кажется, будто я сам там присутствовал, — сказал Иван Петрович. — Жаль, если этого не было! Красивый анекдот, красивый ответ: у нас нет первых, у нас — все вторые!
— С государем так, — граф подчеркнул слово «так», — не разговаривали! Кто же вам это рассказал?
— Это из лицейских преданий… Когда мы сами учились, то слышали…
— Вот-вот, преданий! — согласился Корф. — А Вольховский действительно, подобно Демосфену, клал камешки в рот, чтобы улучшить свою дикцию. И знаете, ему это удалось! Правда, Демосфеном он не стал… Но дикцию улучшил! А с государем так не разговаривали!
А князь Вяземский спросил его просто:
— Вот вы, милый Иван Петрович, когда-нибудь разговаривали хоть с одним государем? Представлялись?
— Нет, — признался тот.
Если случится попасть «за кавалергардов», то поймете, о чем говорит Модест Андреевич. Если случится, — покачал князь головой.
Иван Петрович прекрасно знал: чтобы быть представленным государю, надо было иметь хотя бы придворный чин камер-юнкера, которого у него не было, или первые четыре чина гражданских или военных, стало быть, быть чином не ниже генерал-майора, а он вышел в отставку всего лишь титулярным советником, то есть в чине IX класса. «За кавалергардов», то есть в залу, ближайшую к царским покоям, за пикет несших охрану царских покоев кавалергардов, могли попадать только вышеозначенные лица.
— Или вот я недавно слышал анекдот, как Пушкин с Кюхельбекером ездили к девкам из Лицея, — вдруг сказал граф Корф. — Можете себе представить такое? Во-первых, Кюхля был целомудренности самой чистой, во-вторых, из Лицея нас отпускали один только раз, и верно, Пушкин был тогда у девок, он мне сам рассказывал, а в третьих, весь анекдот придуман людьми, которые не знают ничего о той нашей жизни, ради красного словца.
— А что это за анекдот?
— А вот слушайте: будто бы Пушкин во время своего пребывания в Лицее задумал удрать в Петербург погулять. Отправляется к гувернеру Трико, тот не пускает, заявивши при этом, что будет следить за ним. Пушкин махнул рукой на это заявление и, захватив с собой Кюхельбекера, удирает в Питер. За ними следом едет и Трико, к заставе первым подъезжает Александр Сергеевич. «Фамилия?» — спрашивает заставный. «Александр Однако», — отвечает поэт. Заставный записывает фамилию и пропускает едущего. За Пушкиным подкатывает Кюхельбекер. «Фамилия?» — спрашивает опять заставный. — «Вильгельм Двако!» — отвечает Кюхельбекер. Заставный записывает, но начинает уж догадываться, с сомнением качает головой. Подъезжает, наконец, гувернер Трико. — «Ваша фамилия?» — окликает его сторож. — «Трико». — «Ну, врешь, — теряет терпение заставный, — здесь что-нибудь недоброе! Один за другим — Однако, Двако, Трико! Шалишь, брат, ступай в караулку!..» Бедняга Трико просидел целые сутки под арестом при заставе, а Пушкин свободно покутил у девок со своим товарищем. Вот такой анекдотец, — закончил граф Корф. — Глупый донельзя. Одна в нем только правда, был у нас действительно гувернер Трико, гувернер и учитель французского, порядочная шельма. На этом вся правда и заканчивается. Кстати, и преподавал он не нам, а младшему возрасту — стало быть, второму курсу.
— Этот Трико потом издал в Петербурге французскую грамматику, — подхватил Иван Петрович.
— Совершенно верно.
В подобные анекдоты Иван Петрович, конечно же, не верил и потому поддержал графа Корфа, посмеявшись над глупым анекдотцем, да еще и сам рассказав пару, относящихся к лицейским годам.
— Однажды побился Пушкин об заклад, что рано утром в Царском Селе выйдет перед царским дворцом и, подняв рубашку, встанет раком к окнам. Так он и сделал. Несколько часов спустя зовут его к императрице Марии Федоровне. Она, оказывается, сидела у окна и видела его фарсу. Императрица вымыла ему голову порядочно, но никому не сказала.