Шрифт:
Городок Патерсон, расположенный всего в часе езды от Нью-Йорка, показался Александре скучным и унылым. Полгода назад она выступала здесь у немецких товарищей. Думала ли она тогда, что ей придётся здесь жить! Квартиру отыскала с трудом. Гостиниц нет, то есть то, что есть, — ниже всякой критики. Наняли две комнатки по двенадцать долларов в неделю. Столовались в пансионе.
Патерсон известен как центр шёлкоткацкой промышленности. «Американский Лион» — с гордостью называют его патриоты города.
В этом глухом местечке центр построен в подражание большим европейским городам. Ратуша — копия лионской ратуши, почтамт в точности повторяет здание гильдии ткачей где-то в Голландии. Кто-то из местных богачей в конце прошлого века соорудил даже «средневековую башню» в парке. Сделано всё из мрамора и гранита, но выглядит пародией. Фабричные корпуса расположены почти в самом центре. Огромные мрачные сооружения из красного кирпича.
Александра и Миша поселились в так называемом «uptown» — загородной части. Типично американская улица, обсаженная деревьями: коттеджи, особняки, крошечные сады без цветов, просто «а green spot» — «зелёная точка».
«Всё здесь кажется чужим, «не нашим», не европейским. Сердце разрывалось от тоски по Хольменколлену, по тихой комнате в красном домике, по собственному письменному столу. Пусть и там посещала тоска, но всё же там была работа, нужное для партии дело. И потом, была ведь и радость! А здесь... От Александра никаких вестей. Где он? Долго ли пробудет в Америке? Или поедет в Европу? Когда? А мы? Когда вырвемся? Странно подумать: ведь война всё свирепствует, всё новые страны втягиваются в неё. Но люди притупились. Уже не мучаешься. Будто так и быть должно. Не жизнь сейчас, а текучий, неудобный сон. Только одно утешение: Мишуля. К нему умилённое чувство. Он весь такой трогательный, хороший, но разве это жизнь, которую хочешь для него?
Надежда Константиновна прислала письмо, разбередившее раны. Предполагается созвать женскую социалистическую конференцию в Швейцарии. А меня не будет там! И вся работа, подготовка — всё-всё сделают другие, без меня! Как это обидно, как больно! Чтобы это выразить — нет слов.
Сообщение это снова породило чувство, будто я заживо похоронена. Взяли, оторвали от всех, от всего, чем жила, от дела, от работы, от друзей. И ещё Надежда Константиновна пишет, что Александр здесь выступал на митинге. Где он сейчас? Хотелось бы, чтобы уже уехал. Странно — не больно, а тревожно сознание, что он где-то близко, в Америке. Пусть бы уехал!.. Легче было бы. Хоть эта тяжесть с души.
От Зоечки сразу семь открыток. Так радует душу читать её тёплые строки, будто слышишь ласковый голос, будто теплее на сердце.
Много думаю о Зоечке. Всё кажется, что услышу торопливые шаги её маленьких ног. Вспоминаются далёкие годы. Таврическая улица, наш деревянный дом с низенькими потолками. Мишина детская, зимнее солнце, игрушки на полу.
Зоечка сидит на низком детском стуле и поёт Мише песенки:
Стрыки-брыки, стрыки-брыки, Стрынка волынка!И, перебивая себя, рассказывает о «тайном партийном собрании», о Коробко, о Красине. О намеченной студенческой демонстрации.
Зоя часто «за заставой»... Всё это для нас ново, заманчиво, захватывает, мы ещё не совсем знаем, как ко всему этому подойти. Зоя смелее идёт навстречу новшествам жизни, она легче прорывает традиции. Мне ещё мешают условия жизни. Но я уже наметила путь свой.
Как всё это далеко, далеко... При всей пестроте жизни моей в ней не было никогда длительных периодов «удовлетворённости», периодов тихих, светлых, счастливых. Самое светлое всё-таки — девичество, эра грёз, надежд и мечтаний. Самая «мёртвая» полоса — жизнь на Таврической, перелом... Жизнь вся из кусочков: то ярко, красочно, захватывающе, то вдруг — обрывается яркость и начинается полоса мук, исканий, потом период мёртвой пустоты...
Работа — всегда была центром, и в периоды, когда работаю, тогда душа покойна, будто «сыта», не кричит, не бунтует, не требует. Сейчас же всё моё «я» протестует и рвётся отсюда! В душе непрерывный крик: хочу уехать! Смирюсь временно, запру душу на ключ, живу, как автомат. Но чуть ворвётся жизнь — газета, письмо, — и снова кричит моё «я», протестует, бунтует, рвётся отсюда...
Как выдержу?
Госпожа жизнь! Неужели это надо? Если это так необходимо, чтобы потом идти дальше, — склоняюсь. Но если жить так всегда, доживать век — нет, уж лучше сейчас умереть.
Всю жизнь я жила не только для себя, будто проделывала эксперимент, чтобы на моём опыте могли учиться другие женщины. Когда было больно, трудно, я себе говорила: «Это опыт. Сумей выйти победительницей, неискалеченной, и идти дальше — на этом выучатся другие».
Если и сейчас такая жизнь «вне жизни» ступень к чему-то большому — пусть будет! Но жизнь! Не отнимай у меня главного — веру в то, что я н у ж н а. Что мой опыт не пропадёт для других женщин, что такая, какой ты меня создала, я — «опытное поле» для передовых женских душ. Оставь мне мою веру!