Шрифт:
Вторым домом в Килби-Сент-Бенедикт после дома Мандулянов считался Перротс, ферма, которую купил и отделал мистер Людовик Маколей. Причиной было то, что эта ферма была больше и важнее, чем все остальные дома деревни, но все же до помещичьего дома ей было очень далеко. Мистер Маколей, конечно, был состоятельным, но вовсе не таким богатым, как армянин. Перротс располагалась на противоположном от помещичьего дома конце деревни и была отделена от нее лесом, который называли Рощей Килби. Сам фермерский дом и сад позади него были окружены высокой кирпичной стеной, а за ней в беспорядке складировался песок, далее располагался подлесок и возвышался лес, который называли Садок (там мистер Маколей занимался огородничеством и садоводством).
Ферма Перротс, хотя и находилась довольно близко к деревне, немногим более чем в километре, была изолирована от нее лесом и еще более высокой стеной. Жителям деревни нравилось видеть друг друга на работе или на отдыхе; если человек не копал что-то на виду у всех соседей, он обычно курил трубку – также на виду у всех. Для них человек за высокой стеной был странным существом, изолированным, которого они, скорее всего, никогда не узнают и не поймут.
И все-таки Людовик Маколей был приятным человеком. У него не было намерения изолировать себя от соседей, и он купил Перротс не из-за высокой кирпичной стены, вернее сказать – почти вопреки ее наличию. В течение пяти лет, что он жил в Килби-Сент-Бенедикт, ему удалось немного подружиться с жителями, постоянно посещая матчи по крикету и футболу и даже заседания комитета по выставкам цветов. Но, тем не менее, люди в деревне никогда не воспринимали его, как своего соседа. Мужчина появлялся в их обществе, а потом, казалось, исчезал за своими кирпичными стенами и снова входил в жизнь килбийцев только во время следующего появления в деревне.
Он был тихим человеком с приятным голосом, примерно пятидесяти пяти лет от роду, среднего роста, не слишком плотный, с опрятными седыми усами и военной выправкой. Его можно было принять за отставного майора Колдстримского гвардейского полка, хотя он был настолько далек от присвоенного звания в этом полке, как, впрочем, и в любых других, насколько только можно представить. Ведь Людовик Маколей был поэтом – не рифмоплетом, а именно поэтом. Его стихи были также спокойны, как он сам; он был поэтом деревьев и ветров, лучей весеннего солнца и полевых цветов, английских троп, живых изгородей и ручьев. На деле Людовик Маколей целиком и полностью был англичанином, хоть и носил шотландскую фамилию. Он ненавидел города, потому что там люди постоянно куда-то спешили, и можно было в любой момент встретить каких угодно иностранцев. Он любил сельскую местность, потому что когда живешь в деревне, то видишь лишь никуда не торопящихся дальновидных английских крестьян. Присутствие на холме богатого армянина сначала его беспокоило, но скоро он стал воспринимать его как иронию судьбы, как напоминание о том, насколько красивой вместе с тем была Англия и все, что с ней связано. Мистеру Макколею отчасти даже понравился его восточный сосед, и он был искренне рад видеть его в тех достаточно редких случаях, когда они сталкивались на деревенской улице. Очень часто его долгий разговор со спокойным и вежливым космополитом приводил к созданию красивых работ о бабочках, первоцветах и ветре, вздыхающем среди тростника на берегу Килби-ривер. Он давно перестал жалеть, что наследственный дом де Гланвиль-Ферраров достался новоприбывшему, а тот, со свойственной ему восточной сообразительностью, заметил перемену и был за это благодарен. Он не навязывал поэту свое общество и не изводил приглашениями отведать куропаток у него дома, но везде, где территория поместья соприкасалась с границами фермы Перротс, заборы были тщательно отремонтированы, ворота и ступенчатые лестницы со стороны поместья восстановлены. В пределах слышимости поэта не осталось крикливых петухов или лающих собак, которые могли бы потревожить покой его святилища, а рабочие фермы в поместье получили строгие инструкции касаться полы шляпы, когда мимо проходит хозяин Перротс, – знак учтивости, который они оказывали мистеру Маколею при каждом случае.
Отношения между двумя главными представителями знати в Килби-Сент-Бенедикт были достаточно сердечными, и если бы та же сердечность была присуща отношениям и остальных жителей, то, без сомнения, эта история никогда бы не была написана.
Глава II. Фавн и фанатики
В один прекрасный воскресный день, около половины четвертого, Людовик Маколей совершал свою мирную прогулку по вересковому полю, пролегавшему за Садком. Он курил любимую трубку и, как порой случается и у поэтов, размышлял ни о чем. Был прекрасный теплый день: над ним раскинулось синее небо, с которого доносились песни почти невидимых жаворонков, нерадивая пчела, демонстрируя бледное подобие обычной деловитости, медленно перелетала с одного цветка вереска на другой, а в воздухе беспрестанно порхали белые и бледно-желтые бабочки. Мистер Маколей очень хорошо отобедал, как это порой удается даже поэтам. Но внезапно из рощицы с березами и молодыми елями, располагавшейся метрах в ста впереди от Маколея, донесся громкий взрыв смеха, а в следующую минуту из-за дерева вышла высокая темная фигура. Человек быстрым шагом шел по тропинке навстречу поэту. Он был одет во все черное, стремительно приближался и был так занят собственными мыслями, что не замечал Маколея, пока не подошел к нему почти вплотную. Подняв глаза, он увидел тихого, спокойного поэта посреди дорожки.
– Холливелл, отчего вы так торопитесь в такой прекрасный воскресный день? – с легким удивлением спросил Маколей.
Священник резко остановился и покраснел, как школьник, пойманный в чужом саду. Недолгое время он стоял и слегка шевелил губами, не издавая ни звука, а потом пробормотал:
– Здравствуйте, Маколей, как вы? Я… немного… слегка не в себе по некоторой причине.
Поэт подумал, что эта информация несколько излишней – он редко видел, чтобы кто-нибудь был настолько не в себе. Также он знал, что ситуация станет немного проще, если он не будет притворяться, что не понимает причины возмущения и неловкости священника.
– Думаю, я слышал смех Перитона, не так ли? – небрежно заметил поэт. Его собеседник сделал шаг вперед и сказал с крайним раздражением и нервной злобой:
– Да, Маколей, вы слышали смех Перитона, – остановившись, он попытался взять себя в руки и смог продолжить уже более сдержанным тоном: – Проблема не в том, Маколей, что, будь вы священником, то не всегда могли бы сказать, что думаете, а скорее проблема в том, что вы очень часто думали бы о том, что сказать. Сейчас я думаю, что будь у меня возможность спасти Перитона от вечных адских мучений, я не воспользовался бы ею. Я бы оставил его страдать. Но это не такая вещь, о которой следует думать священнику. Бог мой, у священника не должно даже возникать подобных мыслей. Это не должно присутствовать в его складе ума и моральном облике.
Маколей ничего не ответил, просто не найдя, что сказать. Священник продолжил, почти доверительно, и стал еще больше напоминать школьника.
– Послушайте, Маколей, вы старше меня да к тому же поэт, так что можете понять. Могу ли я оставаться священником, думая так о Перитоне? Имею ли я право оставаться священником, имея подобные мысли насчет Перитона? Могу ли я всходить на свою кафедру и говорить им, что «любовь превыше всего»? – священник указал длинной рукой в черном одеянии на деревню, в сторону маленьких коттеджей, от труб которых в безветренный воздух медленно поднимался голубоватый дымок. – Ведь сам я желаю поставить Перитона на место! Что вы мне на это скажете, поэт?
– Что он натворил на этот раз? – спросил Маколей, пристально вглядываясь в лицо молодого священника: худощавое лицо с властным, ястребиным профилем, как у римских императоров. Поэт подумал, что лица такого типа встречаются у фанатиков вроде Лютера, Торквемады или Якова Второго.1
– Не уклоняйтесь от моего вопроса, – нетерпеливо ответил священник. – Вопрос не в том, что сделал или не сделал он, а в том, что делать мне.
– Так ведь очень сложно сказать наверняка... – осторожно начал Маколей, но его слова – и едва ли не он сам – были сметены взмахом длинной руки в черной рясе.