Шрифт:
— Так вот этого старика назначить, — решил он, указывая надзирателям на Шах-Ламаса, — это самая татарская работа.
И с этими словами величественно выплыл из камеры. Шах-Ламас, услыхав от товарищей, в чем дело, онемел сначала от изумления и гнева, потом громко стал кричать:
— Мой — парашник? Татарска лаборт? Моя показал бы тебе Кавказ татарска лаборт! Сичас секим-башка!
Насилу его успокоили и уговорили, не затевая истории, сказаться наутро больным. Этим путем действительно удалось на время отделаться от неприятной работы; но прошел день — и надзиратели, помня приказание начальника, опять назначили злополучного лезгина парашником. Тогда Шах-Ламас наотрез отказался повиноваться. Целую неделю его продержали за это в темном карцере и, выпустив, опять велели таскать парашки.
Уходя в этот день в рудник, я был уверен, что Шах-Ламас снова откажется, и, признаюсь, с некоторым любопытством ожидал развязки этой борьбы начальства с упрямым кавказцем. Возвратившись с работы, я еще под воротами догадался, что в тюрьме произошло что-то необычайное. Нас обыскали с давно забытой уже тщательностью и грубостью; котелки и мешки у всех были немедленно отобраны.
— Из чего же мы чай будем пить? — жалобно вопрошала кобылка.
— Для казенного чаю казенная посуда есть, — отвечал дежурный надзиратель, — а свой чай запрещен.
— Как так запрещен? Когда? За что?
— А вот там узнаете.
Как горох посыпались арестанты по тюремному двору, торопясь скорее в камеры, чтобы узнать о случившемся. Вбежав в коридор, мы увидали, как и в самом начале пребывания в Шелайской тюрьме, что все двери опять заперты на замок. В дверную форточку моего номера выглядывало пухлое лицо Тарбагана, видимо горевшего нетерпением поведать вновь пришедшим великие новости; за ним шевелились рыжие усы Гнуса. Только что надзиратель впустил горных рабочих в камеру, как оба они излились в потоках слов.
— Да стойте вы, черти, толком сказывайте, что случилось!
— Шестиглазого чуть не убили! — выпалил Яшка.
— Не убили, а попотчевали, — поправил Гнус.
— Ну?!
— А вот те и гну!
— Сказывайте путно, не томите. А то тянут, тянут, ровно мертвого за нос. Сказывай ты, Тарбаган!
— Шах-Ламас опять от парашек отказался. Доложили Шестиглазому… Вот он и заявляется сам в тюрьму: «Эт-то, говорит, что? Ослушание воле начальства? А знаешь ли ты, что бывает за отказ от работы?»» Тот, черкес-то, резал в это время хлеб на нарах, закусить собирался. «Моя, говорит, вот что знает!» Да как развернется!.. Ну только тут кобылка путает, потому в камере-то о ту пору никого больше не было… Одни говорят, ножом хватил он Шестиглазого, а другие — ковригой хлеба. Ножом — вернее.
— Ковригой!! — прошипел Гнус, прерывая Тарбагана и от необычайного волнения совсем теряя голос. — Ножом не успел, потому надзиратели за руки схватили.
— Вот будет еще спорить, гнусина проклятая! — рассердился Тарбаган. — Звонаренке же лучше знать.
Он в мастерской был, когда Шестиглазый назад уходил, он своими глазами видел, как у него пола отрезанная, от шинели болталась…
— Не голова ль еще, скажете, болталась? Пропадите вы и с Звонаренкой вместе. Мне сам Прокопий Филиппыч сказывал — кому ж лучше знать? Он первый и схватил черкеса. Озверел, говорит, вовсе, насилу удержали; ругался тоже шибко и в глаза плевался. Ну, да за то ж и надзиратели намяли ему бока, уж так намяли — не рыдай, моя мамонька! А сам Шестиглазый, братцы мои, выхватил, говорят, левольверт из кармана и кричит: «Убью и отвечать не буду».
Обиженный Тарбаган отошел на время в сторону, и рекой общего внимания всецело завладел Гнус.
— И кузнецов всех четверых, братцы мои, посадили, — шипел он.
— Как кузнецов? Их-то за что?
— А ножик-то? Нож-то откуда у его взялся? Надзиратели тотчас же сказали, что ихней чьей-нибудь работы. Им тоже, пожалуй, здорово теперь влетит.
— Да, всем теперь влетит, — мрачно заметил Никифор Буренков, — уж коли котлы отобрали…
— Вот баба! — прикрикнул на него Семенов. — О том бы плакал, что Шестиглазому брюха не распороли, а он об котлах. Да ты кто? Арестант? Ты в каторгу разве чай шел пить? Не тот ли, что в обозах срезал? Вот они, честные, черт бы их чесал… Котел отобрали — испугался!..
Это резко выраженное Семеновым мнение сразу дало тон нашей камере, определило, как следовало глядеть остальным на поступок Шах-Ламаса. Все выражали ему на первых порах сочувствие и жалели о неудаче его попытки. Тарбаган между тем снова овладел общим вниманием и начал повествовать о том, чему сам был свидетелем.
— Сейчас же, как отвели черкеса в карец, камеры все на замок заперли. Я на куфне был — меня оттуда дежурный в шею вытолкал. Заперли и того ж часу с обыском заявились. Всё до ниточки перебрали и перешарили. Котлы, чашки у кого были камфоровые — все, все забрали. Тряпочка где лишняя нашлась, иголки, нитки — все как метлой замели. Ножичишек несколько штук тоже нашли, взяли. Книжки Ивана Николаевича, и Чичикова и Собакевича — всех уволокли!..
— Как! И книги тоже? — вскричал я, глубоко опечаленный тем, что так недолго продолжались наши блаженные вечера, полные такой поэзии и оживления.
— Все до одной. Библию только не тронули. Слышно, еще в кандалы всю тюрьму заковывать станут.
— Н-ну?!
— Нет, за нос тяну.
Все невольно повесили головы.
— Ах ты, распостылый Шелай! — заговорил опять Никифор. — Махонький карандашичек в щели у меня был, и тот вытащили. Помешал вишь им!
— Боятся, что Шестиглазому глаз выколешь, — сострил кто-то.