Шрифт:
Что касается Шах-Ламаса, то, несмотря на общее нерасположение к его единоверцам, он лично пользовался в тюрьме популярностью и уважением. Все хорошо знали, что он человек, не раз бегавший с каторги и вообще умеющий за себя постоять, что он в самом деле болен, а не притворяется только негодным к работе. Старик отличался, кроме того, веселостью характера, сносно говорил по-русски и, будучи в Шелайской тюрьме единственным кавказцем, дружил больше с русскими, чем с татарами. В этом отношении с ним мог соперничать разве только узбек Маразгали, которому я посвящу одну из следующих глав. Когда случилась история Шах-Ламаса, в первые минуты никому даже и в голову не пришло вспомнить о том, что он «татарин», а не русский. Но под влиянием репрессалий и малодушного страха за будущее об этом вскоре вспомнили.
Послышалось легкое шушуканье по углам; начались косые взгляды на татар, киргизов и сартов, и скоро последним житья не стало.
— У, зверь! Татарская лопатка! — слышалось повсюду по делу и без дела.
В кухне произошло столкновение между поварами, кандидатами в вольную команду, и сартами, приходившими брать кипяток. Один из сартов в ответ на плевок брызнул в него горячей водой и был за это побит кухонинками и другими присутствовавшими в кухне арестантами. Плевок русского как-то замяли, а о том, что сарт облил того кипятком, говорила вся тюрьма, утверждая, что «их всех за это проучить надо». Замечательно, что даже Семенов, который был настолько умен, что мог бы, казалось, сообразить, к чему клонится, в сущности, вся эта агитация против татар, и тот увлечен был общим движением и тоже скрипел зубами при виде двух комичных киргизов, живших в нашей камере под его нарами и раздражавших его своим неумолкаемым «гыр-гыр-гыр», как называл он их разговор друг с другом.
И действительно, не успели очнуться подобные Семенову арестанты, как обострившаяся вражда к «татарам» перенеслась уже на Шах-Ламаса и его поступок, беседы в этом смысле стали вестись открыто и безбоязненно.
— Подумаешь, какой барин! — ворчал Яшка Тарбаган. — Парашек не захотел таскать!
— У них там, на Кавказе, все ведь бояры да князья, — сочувственно подтверждал Гандорин.
— И ведь всегда так эти нехристи, — вмешивался Малахов, — скажи ты не по ем одно слово, сейчас он за кинжал или за нож хватается.: Секим-башка!
— У, звери лесные!
— Вредный старичонко этот Шах-Ламас. Я давно замечал за им… Глаза так и прыгают, словно стреляют. Нехороший тот человек, братцы, у которого глаза стреляют!
— А теперь вот страдай из-за него… Котлы даже отняли! — жаловался Никифор, особенно близко принимавший к сердцу отнятие котлов.
Буренков был страстный любитель чая и мог выпивать один чуть не целое ведро. Перед вечерней поверкой он приносил из кухни свой котелок, наполненный, горячим кирпичным чаем, и плотно закутывал халатом. Как только проходила поверка, котелок вытаскивался на стол и начиналось священнодействие чаепития, которого уже не могли потревожить ни звонок на работу или поверку, ни окрики надзирателей. Не знаю, каким образом, но даже и в это опальное время Никифор примудрился достать себе какой-то завалящий котелок, и однажды с ним произошла по этому поводу прекомичная история. Только что выволок он из потайного места свой котелок и стал над ним священнодействовать, как надзиратель Безымённых подошел к дверной форточке и закричал:
— Буренков! Ты чай пьешь?
— Какой чай! Сырую воду!
— Да разве я не вижу — пар идет?
— Это, ей-богу, от холодной воды… с морозу…
И в доказательство Никифор зачерпнул из водяного бака под столом чашку холодной воды и выпил одним духом. Надзиратель не отходил и наблюдал. Никифор еще зачерпнул чашку и опять всю выпил… И так выпил он по крайней мере пять чашек подряд, считая почему-то возможным убедить этим путем надзирателя в своей невинности! Надзиратель, однако, не убедился и, отомкнув камеру (ключи не были еще отнесены на ночь к начальнику), при общем хохоте кобылки забрал и унес котел с чаем, оставив обескураженного «назудившегося» сырой воды Буренкова с носом…
— Знаете что, братцы, — вдруг вскрикивал теперь Никифор, весь встрепенувшись, — я так полагаю, что лучше всего нам покориться… Потому из-за чего же похмелье в чужом пиру терпеть? Мы ведь совсем тут сторона… То ли было дело, как прежде жилось? Миколаич читал нам, мы учились… Камеры отворены были… Котлы опять…
— Да душа из тебя вон и с котлами вместе! — не сдержавшись, закричал на него Семенов — Корись, коли хочешь. Обвешайся хоть весь котлами своими, разбей об них лоб!
— Ну и покорюсь. Ты чего? Мне что? Мне ведь не в мольную команду выходить. Я об себе разве? Я за правду…
— Праведник выискался, честный!.. — злобно захихикал Гончаров, грузно поднимаясь с места и поддерживая Семенова.
— Ты не будь честным, тебя ведь не приглашают, — огрызнулся против него Никифор. — По мне, хоть в магометанскую веру переходи, хоть замуж за себя своего Шах-Ламаса бери!
Завязалась крупная перебранка, во время которой Гончаром с Семеновым кричали:
— Да коритесь, коритесь, кто вас держит! Душа из нас всех вон! И из вас и из татар ваших вместе. Нашли с кем в дружбе обличать нас. Не за татар, а за правила арестантские стоим мы. Коритесь, души благочестивые, бейте хвостами!
Но события предупредили намерения благочестивых душ. По тюрьме скоро разнесся слух, что приехал чиновник особых поручений, очень важное, чуть не титулованное лицо, снимать с Шах-Ламаса допрос. Через день иди два «лицо» действительно появилось в тюрьме. Это был совсем еще молодой и очень любезный человек, приятно улыбавшийся и в каждой камере осведомлявшийся, нет ли у арестантов каких-либо претензий или жалоб. Кобылка отзывалась, по обыкновению, что всем и вполне довольна. Отыскался один только смельчак из всех ста пятидесяти человек, до тех пор неизвестный большинству даже по фамилии, но тут вдруг нарушивший общее молчание и принесший жалобу на пищу. У любезного молодого чиновника сдвинулись тотчас же брови, и голос стал сух и серьезен.