Шрифт:
Утром, на рассвете открываю глаза, и мне делается дурно: вокруг серо, грязно, мерзко, гадкие грязные мешки навалены на полу, и на них — женщины, человек пятьдесят, в полном отчаянии. Утром принесли тепловатой воды, в которую накидали хлебных корок. И каждой по куску хлеба. Ни умыться, ни причесаться, ничего. В отхожее место повели один раз всех вместе, один раз за весь день. Грязь невообразимая вокруг. На обед принесли щи из прошлогодней кислой капусты, наполовину уже сгнившей. Многие поначалу вообще есть отказывались, но голод, известное дело, не тетка.
То и дело к нашей клетке подходили немецкие солдаты — «полюбоваться на еврейских баб». И наш вид, опустившихся, грязных, измученных, весьма их забавлял. Хохотали от души, за животы хватались: «Так вот как выглядит это отребье! Знатные телки! Бррр! Вот дерьмо-то!» Были, правда, и такие, что умолкали, глядя на нас — жалких, убогих. Но таких, конечно, были лишь единицы.
Спустя пару дней нас распределили по камерам, человек по десять в каждую, так что мы все время оставались вместе. И в один из первых дней я познакомилась с Соней. Соня же намного сильней меня, она мне помогла, она вытащила меня из моего отчаяния.
Однажды среди нас появилась девушка, которая в отличие от нас, отчаявшихся, сохраняла присутствие духа, умела оставаться даже бодрой и веселой и поддерживала других. Нуня Рейн ее имя. Соня, временно переведенная в другую камеру, оказалась ее лучшей подругой. Нам удалось всем троим остаться вместе, и с тех пор мы неразлучно проходили нашу дорогу слез. Тогда же мы стояли еще в самом ее начале.
Прошла неделя в тюрьме. Мы ни разу не поменяли одежды, даже не умылись. Дышать было нечем, вонь стояла страшная. Невыносимая жара, одежда мокра от пота. И солдаты, солдаты каждый день глазеют и тычут пальцем, словно мы звери в клетки, омерзительные, но диковинные. Они заходили к нам в клетку поиздеваться, плюнуть от отвращения и удовлетворенные снова уходили.
Поначалу среди нас содержалось еще немало литовок. Потом отделили «католичек». И подумать только, ведь неделю назад я проходила здесь вместе с мужем и спросила его, что это за здание. Тюрьма? Как, прямо в центре города, как все равно центральная городская достопримечательность! Надо же! Видимо, сюда всякий должен заглянуть как-нибудь по случаю. Какое с моей стороны легкомыслие. Спустя несколько дней и я здесь оказалась.
По ночам слышались стоны, стенания и грубые окрики. Женщинам чудились голоса — одной мужа, другой сына, третьей брата. Порой становилось слышно, как кого-то колотят: мужчин гонят! А мы за стеной, в клетке и ничем не можем помочь! Нам оставалось лишь заламывать руки в бессильном отчаянии.
Первое время дни и ночи тянулись беспрестанной медленной пыткой. Потом объявили: кто хочет, может отправляться на работы. Лес рук. И мы отправились на кухню чистить картошку, разносили кастрюли с едой на мужской половине, и тюремщики подобрее исподтишка подсовывали нам лишнюю пайку. Поговорить с мужчинами не удавалось, но от них все-таки долетали до нас кое-какие вести, все больше недобрые. Говорили, что ни день, уводят сотни, и ни один ни возвращается. Слухи, один страшнее другого, поползли по камерам. Мы слушали, умирая от тревоги, и не догадывались, что действительность еще страшнее.
Однажды подметаем мы с Нуней тюремный двор, вдруг она хвать меня за руку: там, говорит, на сторожевой вышке партизан один стоит, я его знаю, мы с ним друзья! Тот тоже ее заметил, пачку сигарет ей вниз сбросил, стали подавать друг другу знаки, тайком, чтобы из тюремщиков никто больше не заметил. Условились, что она в определенном месте оставит письмо. Нуня в спешке черкнула пару строк матери и отнесла записку, куда указал парень. Позже стали известно, что он и вправду отнес послание по назначению.
Парнишка, к сожалению, подцепил эту заразу — бредовую идею, будто евреи — враги рода человеческого, будто они виновны во всех бедах мира сего и потому надо изничтожить их, извести, выжечь каленым железом, кроме тех, пожалуй, кого он лично знал и с кем был дружен, — эти-то, как ни крути, замечательные ребята, черт побери.
Где теперь Нуня, спрашивает Гретхен. Осталась в гетто, отвечают, но надеются, скоро выберется на свободу.
Беба и Соня наперебой рассказывали о пережитом: а вот еще, а помнишь, а потом было еще… Соня стеснялась немного — она не говорила по-немецки. Говори по-литовски, попросили ее.
Лицо у Сони было необычайно выразительное, а когда она увлекалась, рассказ становился красочным, ярким, почти наглядным. Но обе совершенно измучились от горьких воспоминаний, от страшных образов прошлого. В тот вечер мы отпустили их с миром. Скоро они пришли снова и с тех пор бывали у нас часто и всякий раз с новыми и новыми историями о страстях и лишениях, что им пришлось пережить. Да и мы делились с ними тем же.
Они тогда провели в тюрьме десять дней. Под конец их затолкали человек двенадцать в тесную одиночку, набили, как селедок в бочку, и оставили на грязных мешках. Но им уже было все равно, даже солдатские издевательства уже не трогали. На одиннадцатый день всех женщин разделили на группы и стали вывозить куда-то на автобусах. Каждый раз автобус возвращался пустой минут через двадцать, и туда заталкивали новую партию. Оставшиеся не знали, что ждет их впереди, покуда до них не доходила очередь.