Шрифт:
Время тянулось тоскливо и медленно. Ничто внутри него уже не интересовало, и мы мыкались, не зная, чем заняться. Тогда приходилось стоять в очереди к телефону-автомату у КПП, а потом долго и бестолково болтать с какой-нибудь знакомой, если та оказывалась дома, или звонить другой и жаловаться на свою судьбу и слушать утешения.
Вообще, о наших подругах можно было бы говорить долго. Все они были молодые развесёлые девчонки, рядом с которым улетучивалась вся горечь из души, всё становилось легко и просто. Конечно, случалось, что попадались и не в меру серьёзные. Но с такими было скучно, сложно, тяжело. Они чего-то хотели от жизни, ещё не расстались с иллюзиями и имели пуританское понимание отношений между мужчинами и женщинами, берегли свою чистоту и девственность, мечтая встретить единственного, кому отдадут свои прелести, а если случалось, что теряли и то, и другое в связях с нами, то с надоедливостью назойливой мухи навязывали лишившему их девичьей чести роль этого «единственного мужчины» до тех пор, пока, разозлившись, им давали понять, как далеко им следует пойти.
Да, что касается вопросов связей с противоположным полом, то тут среди курсантов было подавляющее большинство пройдох вроде нас с Гришей. Тех же, «вислоухих», кто однажды попав с бабёнкой в постель, страдал после этого, мучимый чувством долга, считал себя чем-то обязанным перед ней, быстро опутывали, окручивали, «окольцовывали». Ну, что ж, так им и надо. Лично я никогда и не питал насчёт женского пола никаких иллюзий. Так уж у меня сложилась судьба, что я знал, что рано или поздно всякая женщина становиться бабой-курвой, какой бы ни была она воспитанной и хорошей на первый взгляд.
Примером тому служила моя собственная мамаша, тоже с виду воспитанная и «правильная» женщина, про которую, наверное, и подумать-то что-нибудь нехорошее было бы грешно, но грешные тайны которой в большинстве своём были известны мне, её сыну, не раз наблюдавшему постельные сцены из своей детской кроватки. Не знаю почему, но видно, она считала меня глупеньким малышом, и не стеснялась при мне ложиться в постель со своими хахалями, которые все до одного казались мне скотами. Тогда я действительно мало чего понимал, но память моя сохранила эти сцены яркими, ядовитыми пятнами до тех пор, пока я сам не вступил в пору половой зрелости. А здесь я уже стал подлецом в понимании моралистов и практичным человеком со своей точки зрения. С женщинами я был на короткую ногу, очень им нравился, быстро, если хотел, совращал их, и так же быстро с ними расставался, чуть только возникали какие-нибудь претензии.
Глава 3
Что и говорить, были «жахи» и похлеще меня, но я был вполне доволен своей жизнью. Единственное, чего долго не мог я приобрести, так это умение молчать. Я уже говорил, что не раз за это жестоко поплатился, но, в конце концов, «поумнел» и научился держать всё в себе, хотя это было трудно: мне непременно хотелось поделиться с кем-нибудь своими похождениями. Но откровенности оборачивались против меня же, и я учился держать язык за зубами, как бы тягостно это ни было. Между свободой говорить и свободой действовать я выбрал последнюю.
Уметь молчать – тяжёлая наука. Молчать о своих чувствах – значит, подавлять свою душу, молчать о своих мыслях – значит, сушить свои мозги, но научиться молчать, чтобы сохранить свою свободу, пусть рабскую, но свободу, в моём положении было вопросом, определяющим качество моего существования.
Хранить тайну подобно искушению. Человек, видимо, так устроен, что у него возникает потребность поделиться своими мыслями, и, если не с людьми, то хотя бы с бумагой. Поняв, что люди недостойны, чтобы доверять им, я завёл дневник, в который стал записывать свои мысли, пережитые приключения и чувства. Иногда меня посещали даже стихотворные формы, будто слепые, бродившие по закоулкам моего сознания, которые, если удавалось, я записывал туда же.
Дневник этот не видела ни одна живая душа, даже мой ближайший друг, Гриша Охромов. Я старался писать в нём таким тарабарским почерком, что никто кроме меня самого не разобрался бы в написанном там. К тому же простейшая шифровка, навыкам которой я слегка подучился, избавляла меня от всяческого беспокойства. Спецслужбы, вроде бы, заниматься мной не собирались, а простой любознайка сломал бы там ногу, если бы сунулся что-нибудь почитать.
Вот эта незатейливая тетрадочка с мудрёным названием «Философские тетради» и стала хранителем всех моих тайн, впечатлений и печалей. Да, да, печалей, потому что, хотя я и уверял себя, что жизнь моя прекрасна, очень часто мне бывало грустно. К тому же не такая уж она прекрасная и была. Что в ней, вообще, было хорошего?
Взять хотя бы моих родителей. Про мать я уже сказал немного. Вспоминая своё детство, я не могу избавиться от грусти. Отец…. Как-то я записал в своём дневнике: «Сегодня получил письмо от матери. Благодарит за фотографию, пишет, что я всё больше становлюсь похожим на отца. Зачем она это делает? Зачем вспоминает его? Кто он ей теперь? Кто он ей с того момента, как она в первый раз его предала? Есть ли, вообще, у этого лицемерного существа – женщины – что-нибудь святое? Ставила ему рога, а теперь умиляется воспоминаниями о нём. Тварь. Она моя мать, но она тварь, низкое животное, не достойное любви. Интересно, знает ли она, что я всё видел и помню это ещё острее, чем раньше. Это её заслуга, что я не верю теперь ни одной из женщин. Не знаю, любил ли её отец, но я её ненавижу. Неосознанно, со скрытой яростью. Она даже не догадывается, как я её ненавижу».
Об отце своём я знал совсем немного. Его почти не бывало дома, а когда он приходил, хотя и уставший, но находил в себе силы шутить и смеяться.
Помню, мать всегда упрекала его в том, что мы живём плохо только из-за него, что в том, что мы нищие, виноват только он, что все его бывшие друзья и однокашники давным-давно уже выбились в начальники, «вышли в люди», обеспечили себя и своих детей.
Подобные разговоры мне приходилось слышать очень часто, но однажды мать зашла в своих обвинениях слишком далеко: