Шрифт:
Никто не выжил. Сто двадцать один человек. Сто двадцать два – я тоже разбилась в том самолете, умерла вместе с мужем и дочерью. Плохо помню, что было после катастрофы. Врач. Укол. Камеры. Фотоаппараты. От вспышек слезятся глаза, и чужие люди с почти садистской радостью крадут эти ненастоящие слезы для их ненастоящих новостей. Потом отель, расследование, встречи с представителями авиакомпании, которые бормотали что-то утешительное…
Домой я попала через месяц. На самолете. Я не боялась лететь, наоборот, молилась, чтобы проклятая игрушка упала с небес, но самолет без проблем приземлился в Домодедове. Серая Москва встретила блудную дочь горячими слезами летнего дождя, грязными улицами и лживым блеском витрин. Попав в пустую квартиру, я впервые заплакала.
Похорон не помню… память для живых, а я умерла. И окружающий мир тоже умирал… Друзья и знакомые исчезли, должно быть, испугались призрака смерти. Но существовать в полном одиночестве было легче. Я могла бродить по комнатам, охотясь за серыми клубками пыли, задергивать шторы, ограждая мою могилу от ядовитого солнечного света, на который я не имела права, надевать рубашки Толика и рассаживать Валиных куколок за розовым столом. Могла разговаривать с фотографиями и жаловаться на одиночество, могла плакать, хоть слезы и разъедали глаза, подобно кислоте, могла воображать, что я тоже с ними… Если бы та пожилая пара из Германии не продала Толику билеты, он был бы жив. Он и она, два самых дорогих для меня человека. Те немцы зачем-то просили потом прощения, но я видела в их глазах радость, тщательно скрываемую радость – они жили, и я ненавидела их за это. Впрочем, я ненавидела всех, себя в том числе.
День за днем, неделя за неделей я варилась в собственном аду, дышала, ела, спала, бродила по улицам, и, наверное, рано или поздно мое желание исполнилось бы, но Небо рассудило по-другому.
Я думала, что живу в аду, не зная, что такое настоящий ад.
Мой путь начался с церкви, куда я забрела случайно… Здесь не было ни золота, ни икон, ни свечей, ни старушек в черных платочках, только гулкая пустота заброшенного храма да голубиное воркование. Свет, прорываясь сквозь осколки витражей, цветными пятнами разлетался по грязному полу, танцующие пылинки тянулись вверх, а полустертое изображение креста почти парило в воздухе. Я села на пол и заговорила. С крестом. С голубями. С пылинками и голубыми пятнами света на ладони.
– Вы думаете, что Господь вас оставил? – Голос, раздавшийся сзади, замечательно подходил к этому месту, ласковый, спокойный и заботливый, наверное, поэтому я ответила:
– А разве не так?
– Нет. – В этом «нет» было столько уверенности, что я обернулась. Так мы познакомились с Андреем.
– Человек может закрыть сердце свое, но Господь никогда не оставит человека. Мы все – дети его. Любимые дети.
– Тогда почему? – Я смотрела в его глаза и видела в них то, что утратили иконы в храме Василия Блаженного – человечность.
– Вы задаете этот вопрос мне? – Он присел на мокрый камень. – Я – всего-навсего человек, а человеку неведомы пути Господни. Сейчас вам кажется, будто произошедшее с вами суть несправедливость, и я не стану разубеждать вас в этом…
– А вы знаете, что со мной произошло?
– Нет. Но разве конкретные факты так уж важны? Если бы в вашей жизни все было в порядке, вы бы не сидели здесь со мной. Кстати, вы не боитесь?
Боюсь? Чего мне бояться?
– Где ты живешь? – спросил он.
– Зачем тебе знать?
– Я провожу. Люди слишком часто отрекаются от жизни, забывая, что это – самый ценный из даров Божьих.
Охотник
Ноябрь
– Эй, есть кто дома? – Егор нарочно орал во всю глотку, чтобы эхо разнеслось по квартире. Вот сейчас на крик выглянет Юлька и с радостным визгом: «Папочка приехал!» – бросится на шею. А Томочка даже оторвется от чтения Библии, чтобы поприветствовать супруга, которого месяц не видела, и если уж совсем повезет, то и поужинать удастся спокойно, без нотаций.
Но радостный крик утонул в вязкой тишине.
– Эй… – Квартира встретила хозяина пылью и запустением. – Есть кто…
Стоя на пороге, Егор еще пытался убедить себя, что ему лишь кажется, что ничего страшного не произошло, что они не ушли, а вышли… На минутку. В магазин или церковь, пускай это будет даже церковь – если они вернутся, пообещал Егор, он не станет упрекать Томочку, только пускай они вернутся…
Пожалуйста…
Письмо он нашел на кухне.
«Егор, я знаю, что ты будешь проклинать меня за то, что я сделала. Ты отринул глас Божий, продавшись Сатане, тем самым обрек свою бессмертную душу на вечные страдания. Боюсь, спасти тебя не в моих силах, но я не позволю, чтобы дочь наша погрязла в грязи и разврате, в который ты ее толкаешь. Она осознанно выбрала путь к Богу, не пытайся даже помешать нам, ибо Он – заступится за овец своих, защитивши их от рук слуги Диавола.
Мы будем молиться за тебя. Сестра Тамара. Сестра Юлия».
– Твою ж… – Егор ударил кулаком в стену, руку пронзила боль, которая погасила первую волну ярости. – Сука! – Он сел на пол, тяжелая дубленка сковывала движения, а под ботинками растекалась грязная лужица растаявшего снега. Надо же, снаружи идет снег, белый снег в ноябре, и люди радуются белым хлопьям, планируют на выходных прогулки в заснеженный лес, катание на лыжах, рисуют в своем воображении, как будут лепить снеговиков и ледяные крепости. Юлька любила зиму, впрочем, Юлька любила жизнь с той силой, с какой способны любить четырнадцатилетние девочки. А теперь Томка заберет у нее всю радость, задавит своей верой, как задавила саму себя. Ну почему он не вмешался, когда была такая возможность? Почему не запретил эти дурацкие походы, молитвы и собрания?