Шрифт:
Сын багажного раздатчика, пописывающий чувствительные стишки. Какой ужас!..
Сейчас приходил какой-то очкастый парень. Из газеты. Соотечественник. Интересовался, зачем я приехал из Парижа, не покупать ли дорогу.
— Какую дорогу?
Покупать дорогу? Куда?.. Мне почему-то стало даже страшно.
С трудом понял, что он говорит про железную дорогу, с которой так тесно связаны интересы моих соотечественников. И сладко подумал: если бы купить тот садик, те деревья и ту скамью.
И вдруг очень больно ударило в грудь и сжало горло. Я принужден был сесть.
— Вы побледнели, — многозначительно сказал очкастый, истолковав, видимо, всё по-своему. — Может быть, вы дадите мне информацию конфиденциально?
Они бедны и бесправны, а потому назойливы и попрошайничают. Нет, я не люблю соотечественников!
Трагедия находит исход в музыке. В горькое лекарство ребенку подбавляют ягодного сиропу. Подслащают. И только портят строгий вкус горечи, не уничтожая его.
Вчера, когда ветер стих и вдруг стало по-летнему тепло, я почувствовал запах ее дыхания. Он всегда напоминал мне запах черемухи: горчил. Я убежден, что она пришла и находится здесь же, где-то очень близко.
Я поднялся со скамьи и стал осматриваться. Было уже совсем темно. Ни одно окно не светилось в огромном здании.
И вот из-под одной арки, — под ее сводом фонарь, — женская тень и четкий, торопливый стук о камень высоких каблуков…
Опять упал на скамью: не она! Ни с чем в мире не спутаю мелодию ее шагов. Я был весь в холодном поту и радостно думал: умираю.
В первом часу ночи.
А если бы это была она? Зацелованная сыном багажного раздатчика? Брезгую!
Злость и ложь! Но хорошо всё же, что это была не она. Она мне не нужна, мне нужен я сам, взрастивший любовь.
Нечто вроде самопожирания…
Спать!
Вероятно, я очень скоро умру, и это хорошо. Но до сегодняшнего вечера доживу. Милая, через несколько часов я буду опять там, где ступала твоя нога. Милая, когда меня не будет на земле, посети наши места. Там так хорошо!..
IV
— Последняя запись сделана в день смерти, — сказал Каллистратов. — Книжка осталась в ночном столике, и умница Верочка ее похитила. Ну как, господа?
— Как бы капли крови, — отозвался Абрамов, и взгляд у него был тяжелый, смятенный. — Отжал последнюю кровь. Почти каждая из этих записей может быть запиской самоубийцы.
Поговорили, даже поспорили. Записная книжка переходила из рук в руки. Крупный и четкий почерк, которым были исписаны ее страницы, говорил о спокойном и твердом характере, о большой душе.
Толстяк предложил:
— А поедемте, господа, туда, где он умер? Как сочувствующие мужчины, воздадим, так сказать, дань павшему собрату!..
Предложение, хотя и столь пошло выраженное, одобрили, и через четверть часа автомобиль уже нес друзей в другой конец города.
Темнело. Там, где начались сады и бульвары, ветер был особенно силен, и в его струях неслись желтые листья осени.
«На столбе фонарь качался, — задекламировал Каллистратов, — лысый череп наклонял, а за нами ветер гнался, пыль крутил и листья гнал. Обгонял и возвращался, плащ на голову кидал!»
На рукав его пальто упало несколько жалких снежинок — наступала зима.
Машина неслась переулками, поворачивая то вправо, то влево, стремилась мимо одноэтажных домиков железнодорожников. Улица была устлана желтым ковром опавших листьев, и колеса машины мягко скользили по ним. Еще один поворот, и вот огромное здание выросло перед приятелями во всей своей мрачной и могучей красоте. Под двумя его арками уже зажглись электрические фонари, желтые в сумерках вечера. И перед ними был садик — могила Бибикова.
— Остановитесь! — сказал Каллистратов шоферу. — Дальше мы пойдем пешком.
Этого, казалось ему, требовало уважение к памяти покойного и к тем прекрасным строкам, которые они только что прочли. Отпустили машину и пошли, подняв воротники пальто, борясь с ветром. У калитки остановились, пропуская вперед друг друга. Садик был мал, жалок, и его деревья потеряли уже почти всю свою листву.
Впереди, близко, сидела на скамье женщина. Сидела прямо, на коленях — сумочка, и на ней — руки в темных перчатках.