Шрифт:
«Лавкой мировоззрений» назвал Вебер программу конференции в Лауэнштайне. Он целыми днями участвует в дискуссиях и отвечает на вопросы до полного изнеможения: «Ни одной ночи без большой дозы снотворного, ни одной ночи больше 4–5 часов сна»[652]. И все же хорошо, что он оказался на этой конференции — об этом говорит он сам после своего спора с лютеранским теологом Максом Мауренбрехером, мечтавшим о возрождении величия немецкой нации из прусского духа былых времен и ее усилении перед лицом западного индивидуализма. Мауренберхер отличался тем, что постоянно вступал в какие–то организации и партии. В 1906 году он, будучи по профессии преподавателем религии, покинул евангелистскую церковь, в лоно которой вернулся в 1917 году, вышел из Национал–социальной партии Фридриха Науманна и, вслед за Паулем Гёре, в 1903 году вступил в СДПГ, из которой он вышел в 1916 году, чтобы в 1917 году вступить в Немецкую отечественную партию и в Пангерманский союз, членом которого Вебер был в молодые годы. В крепости Лауэнштейн Мауренбрехер открывал конференцию докладом «О немецкой государственной идее»: свою цель он видел в том, чтобы, опираясь на авторов XIX века, сформировать национальное сознание, опираясь при этом на противостоящую капиталистической механизации «партию интеллектуалов», которая, в свою очередь, имела целью построение государственного капитализма. Задача Германии, согласно Мауренбрехеру, заключалась в создании такого государства, которое бы «воплощало в себе земное лицо абсолюта». Доклад длился ни много ни мало четыре часа, Вебер, вероятно, кипел от злости, однако выступить с ответной репликой решил лишь на следующий день. До этого, согласно протоколу, в зале царила дружелюбная атмосфера: участники обменивались мнениями, пока не взял слово Вебер. Это стало поворотным моментом во всей конференции.
Все до сих пор услышанное Вебер сразу же объявляет романтической болтовней. Германская империя — это авторитарное государство, народ здесь не имеет никакого влияния на формирование государственной воли; прусское цензовое избирательное право должно исчезнуть, господству чиновников нужно положить конец. Кроме того, необходима парламентаризация системы правления и демократизация государственных структур. Сам еще недавно восторженный националист, Вебер ни во что не ставит идею дня, согласно которой Германия по своей сути несовместима с «западным» индивидуализмом. Для него мировая война — это не борьба мировоззрений, а результат ошибок внешней политики. Чтение классиков не спасет человечество от всеобщей механизации жизни вследствие засилья бюрократии и дикого капитализма. Если немцы хотят добиться успеха в борьбе с материализмом, то им нужен сильный, влиятельный парламент, в котором можно будет «стравить друг с другом» различные группы интересов, что позволит также предотвратить массовый уход наиболее способных членов общества в экономику. Самоотстранение интеллигенции от политики и ее уход в другие сферы жизни, будь то экономика или критика культуры, выводят Вебера из себя: «Не политика портит характер, а отдельные характеры портят политику»[653]. Вместо того чтобы предаваться упоительным фантазиям, нужно реформировать структуры государственной власти.
Судя по тому, как часто в эти годы Вебер обращается к студенческой интеллектуальной молодежи, ему важно было не просто охладить их страсть к политическим фантазиям. В напряженной ситуации послевоенного периода он пытался передать присущее его поколению чувство реальности, причем передать таким образом, чтобы оно не на ходилось изначально в противоречии с политическими страстями, которые Вебер ценил за их способность выводить человека за рамки мещанской рутины. Сам он получал от них настоящее удовольствие: в письмах тех лет неоднократно встречается мотив наверстывания упущенного в молодости. Так что со своими молодыми слушателями он хочет поделиться чем–то большим, нежели просто взрослым, рассудительным, неэгоистичным и серьезным взглядом на вещи.
Вскоре после второго фестиваля диагнозов эпохи в Лауэнштайне в ноябре 1917 года Макс Вебер читает в Мюнхене один из самых знаменитых своих докладов на тему «Наука как профессия». Выступить с этим докладом его попросили «вольные» студенты, не принадлежавшие ни к одной из студенческих корпораций. Проблематика организованной ими серии докладов «Интеллектуальный труд как профессия» была связана с жалобами самих студентов на то, что ни одно объединение в рамках движения молодежи — начиная с последователей Георге, включая юношеский туристический союз «Вандерфогель»[654], и заканчивая реформаторской педагогикой — до сих пор не ставило вопрос о профессиональной деятельности как самоцели, об этом «молохе», об этом губительном «чудовище, засевшем в самом сердце нашего мира и тянущем свои ненасытные щупальца ко всему, что дышит молодостью». Это же в точности тот же самый образ, что в 1910 году Альфред Вебер выбрал для описания чиновничества, а в 1912-м — для описания капиталистического профессионального труда! Он тоже говорил о «чудовищном аппарате, засасывающем людей» и прежде всего — и в этом заключалась его главная идея — элиту, которая, в отличие от рабочего класса, не восстанавливала нарушенное равновесие в отпущенное ей свободное время, а имела склонность к сверхидентификации с профессиональной жизнью. Поэтому неудивительно, что Александр Шваб, автор статьи «Профессия и молодежь» в экспрессионистском журнале «Белые листы», ссылается на Альфреда и Макса Веберов как на «единственных авторов нашей эпохи», «которые смогли сказать что–то важное о профессии так, что их услышали»[655].
Говорили они, впрочем, отнюдь не одно и то же, ибо Макс Вебер, разумеется, не имел ни малейшего намерения выступать против профессионального труда от имени жизни и молодости. Он, напротив, прежде всего дает беспристрастное описание структурных условий, которые в 1917 году ожидают всякого, кто решит стать ученым: условий доступа к профессии, организации профессионального труда и карьерного роста. При этом университетскую организацию Вебер описывает как место, где странным образом пересекаются самые разные социальные влияния. Если в Германии ученому в должности приват–доцента приходится самому содержать себя вплоть до того момента, когда он становится профессором, то в американской системе образования работа ассистента хоть и скудно, но все же оплачивается университетом, и он сразу же оказывается в роли служащего. Именно за этой «бюрократической системой», по мнению Вебера, будущее науки. В то же время университет, который вследствие этого приобретает черты государственно–капиталистического предприятия, Вебер описывает как «царство аристократии духа», ибо речь здесь идет о научном воспитании нового поколения без оглядки на их будущую клиентуру. С другой стороны, по крайней мере в сфе ре социальных и гуманитарных наук, исследователи — это ремесленники, владеющие средствами своего труда — библиотекой. Что касается платы за отдельные лекции, перечисляемой профессору дополнительно к его жалованью, то Вебер видит в этом проявление демократии. В итоге университет оказывается чем–то вроде аристодемобюро–плутократии[656].
Нас не должно удивлять, что научную карьеру Вебер сравнивает с «азартной игрой». Если причиной неудачи того или иного кандидата может быть несоответствие аристократии духа, или же возражения бюрократического и демократического порядка, или недостаточная поддержка со стороны плутократии, то вероятность неудачи действительно не так уж мала, тем более если число людей, обладающих определенной квалификацией, растет быстрее, чем число соответствующих должностей. По статистике в 1908 году в немецких и австрийских университетах было 1437 профессоров, возглавлявших кафедру, и 1324 приват–доцента, притом что число претендентов на должность заведующих кафедрой неуклонно возрастало. В результате уже в те годы, прежде всего в крупных городах, таких как Берлин или Вена, приват–доцентов было почти втрое больше, чем ординарных профессоров[657]. Впрочем, здесь необходимо отметить, что Вебер несколько преувеличивает в связи с тем, что в качестве примера он берет свой собственный путь на кафедру. Сам он, разумеется, стал ординарным профессором в столь молодом возрасте не «по чистой случайности»[658]. Кроме того, в те годы, когда он занимал кафедру, число профессорских должностей пока еще почти вдвое превышало число приват–доцентов. Теперь же, в 1917 году, Вебер высказывает свое мнение в эпоху, когда в связи с ростом университетов положение науки начинает меняться.
Случайность научной карьеры в глазах Вебера усиливается еще и потому, что к ученому предъявляются два не связанных между собой требования: производство нового знания и обучение нового поколения. Вебер читает свой доклад в тот момент, когда университет уже давно перестал соответствовать идеальному принципу «единства исследования и преподавания». Вплоть до XIX века этот принцип был призван ограждать университетское образование от трансляции знания, не осмысленного преподавателем, и отделить тех, кто сам проводит исследования, от тех, кто только читает, собирает и сортирует информацию. Университетский преподаватель не просто транслирует знание, но и учит студентов, как это знание производится. В реальности же, как утверждает Вебер, встречаются выдающиеся исследователи, неспособные преподавать, — он указывает на физика Германа фон Гельмгольца и историка Леопольда фон Ранке, встречаются и посредственные ученые, прекрасно справляющиеся с ролью преподавателя, некоторые профессора — плохие преподаватели и при этом совершенно не занимаются исследованиями, и, наконец, есть и такие образцовые личности, в которых все совершенно, и одна способность усиливает другую. Однако в силу того что кадровые вопросы решаются с учетом обоих этих аспектов — «конкуренции за студентов» среди университетов и оценки научных достижений кандидата со стороны аристократов духа, к академической карьере добавляется еще один фактор неопределенности11.[659]
Перечисляя все эти трудности на пути к тому, чтобы хоть чего–то добиться в науке, Вебер создает весьма героический образ ученого, который, несмотря ни на что, все же выбрал эту стезю (в те годы речь, разумеется, шла исключительно об ученых мужского пола). Чтобы стремиться к славе, он должен ощущать «профессию внутри себя» или, другими словами, иметь призвание. Возможность ходить в библиотеку или в лабораторию так, как другие ходят в офис, Вебер просто не рассматривает. Чем бы тогда объяснялся такой выбор, если в офисе работа гораздо стабильнее, в коммерческой фирме — намного выгоднее, а карьерные перспективы в обоих случаях–надежнее? Однако, с другой стороны, к чему должен иметь призвание ученый, если наука неизбежно означает рутину, разделение труда, специализацию и постоянное обесценивание результатов собственной работы? Вебер выдает вопрос за ответ: именно это должно стать его страстью–добыча крупиц нового знания в результате тяжелой, зачастую механической работы с текстами и цифрами.