Шрифт:
Когда-нибудь фильм о нем будет все-таки снят. Еле тлеющие «последователи» учредят в Прямухино благотворительный приют имени Бакунина для детей-олигофренов и будут показывать им серию за серией, а несчастные будут жевать сочную прямухинскую траву и пускать зеленые пузыри в надежде прожить 62 года вместе с главным героем.
Советское правительство отказалось положить прах аристократа в свою обобществленную землю. Он лежит на кладбище Бремгартен в Берне, где очень много ворон. Неизвестные арендуют его могилу, на плите позеленевшие буквы. Ему бы это не понравилось. Агент предпочел бы памятник с чужим именем, вечный огонь со старомодным громкоговорителем, непрерывно цитирующим его манифесты на всех языках. Агитация с того света. «Надо уничтожать институции, а не уничтожать людей. Научиться писать фразы, никогда не теряющие опасности. Стать жалом тех, кому некуда оглядываться. Несогласный означает разрушающий. Последняя революция произойдет неожиданно для усопших, для большинства, почти мгновенно, когда они, занятые своей смертью, не будут даже помышлять об этом».
В переписке с английскими социалистами Бакунин предлагает термин «may be mean», имея в виду людей, получивших от судьбы необходимый шанс восстания, но еще не решающихся подняться из могилы. Бакунин не был «may be mean», поэтому наличие плиты с буквами или фильма с титрами ничего в его случае не доказывает и не опровергает. Бакунин всего-навсего «may be death». Это важно для нас, потому что вы можете видеть, где он сейчас. Вы слышите грохот его сапог по ведущему сюда коридору. Его громоздкий скелет возвращается из изгнания, поднимается по лестнице в эту комнату, чтобы возглавить нашу службу.
Societe Internationale Secrete de Lўemancipation de Lўhumanite.
Махно
— Вы мертвы. Помните ли вы, как первый раз почувствовали реальность своей смерти?
— Политическую грамоту я проходил в Бутырке. Тогда там сидели немного другие люди. Я, например, попал за нападения на гуляйпольских толстосумов в 1906 году. Перепачкав лица сажей, мы беспокоили их — торговца недвижимостью Брука, промышленника Кригера, банкира Гуревича, других, иногда приходилось отнимать не только собственность, но и жизнь. Однако я не чувствовал, что убиваю, мы были политической группой, предполагали на вырученные деньги открыть подпольную типографию, а политика учит убивать, не считая убийство убийством. И их украшения, и их жизни должны были стать буквами, страницами гнева в нашей типографии. После ареста я был уверен, что меня повесят, потому что я плохо знал законы, оказывается, до петли я тогда еще не дорос. Но в мысли о петле не было даже намека на смерть. Задушат, думал я, веревкой, как душат жандармерией и процентами. Я был, наверное, слишком молод, бунт — это молодость, а вот тюрьма это сразу старость. Бутырский шепот Аршинова разъяснил мне значение смерти, от этого товарища я узнал: умирает лишь то, что жило, а значит, жизнь нужна, чтобы испытать смерть, другого пути к смерти нет. Человек — единственное, что умирает, в отличие от животных, которые не подозревают о своей конечности, для них она абсолютно внешняя вещь, как какая-нибудь страна, о которой никто ничего не знает и не слышал даже. Смерть объединяет людей, делает абсолютно солидарными помимо их желания, поэтому Аршинов и отрицал светский индивидуализм. Известная нам смерть — наша видовая солидарность.
— Чтобы бороться с индивидуализмом, нужно самому быть крайним индивидуалистом?
— Я таким его и помню. Кстати, о смерти. Сначала он шептал мне, голосовые связки у него болели, теоретик, в тюрьме, где я ожидал бессрочной каторги, бесконечной старости, но потом, когда меня выпустила весенняя амнистия 17-го, когда собрал вокруг себя всех, кому прежде верил, разогнали местное земство, выбрали Комитет, навербовали Армию и Аршинов приехал в Гуляйполе, привез многих «набатовцев», уже мы кое-что сообщали ему о смерти. Помню, на всех тополях, высаженных шеренгой вдоль железнодорожных путей, примерно на одной и той же высоте Аршинов приметил некое подобие узора с непонятным, меняющимся орнаментом, вырезанным в коре. Повстанцы объяснили ему: прежде чем дезертиров, спекулянтов или безыдейных бандитов-григорьевцев расстреливают по народному решению, их привязывают к стволам тополей, палят с насыпи, потом, так как расстреливают часто и хлопцам узлы развязывать лень, веревку, держащую труп в вертикальном положении, перерубают и за нее волокут тело в овраг. Отсюда и зарубки. Аршинов поначалу одобрил, но потом, посмотрев сам на процедуру, очень сердился и уговаривал меня отменить такой обряд смерти, называл его неанархистским. Отныне всех предавших волю сгоняли на простор, я или кто-то из штаба кричал «бегите», они бежали, а тачанка, на которой находился трибунал, строчила им вслед. Если кто-нибудь оставался живой, им предлагалось вступать в наше народное анархистское войско или идти на все четыре. Многие оставались, и, знаете, такие «расстрелянные» хлопцы были потом в бою первые, не боялись ни немецких пуль, ни петлюровских сабель.
— Из кого еще набиралось махновское ополчение? Человеческое облако под черными флагами, накрывшее Малороссию, сделало доступным для тысяч опыт радикально иного, невозможного, неотчужденного бытия, опыт, в мирных условиях доступный единицам — террористам, поэтам, медиумам.
— Мечтали привести в движение всю Евразию. Земляки ко мне шли за пороховым крещением: сельские учителя, попы, расставшиеся с саном и служившие отныне революции, местная молодежь сотнями вступала, учились между боями грамоте по «Учебнику бомбиста». Четвертый сын в босяцкой семье, бывший батрак, я прекрасно понимал и принимал всех недовольных ничтожным будущим и мгновенным обогащением помещичьих сынков и приезжих коммерсантов. Жаль, но наш замысел позже перешел в область песен, легенд, мало похожего на правду советского кино.
— Замысел — это идеология. Цели и задачи ваши оглашены и размножены на причудливой смеси левацких цитат, деревенского фольклора и блатной фени. Кто и как готовил идеологию республики?
— В шестом году удалось арестовать меня, но не мое сознание. Наоборот, в тюрьме Аршинов расширил мой мир, еще на нарах понял я, все партии — картежная игра, устал от брехни разнопартийных радикалов. Народный анархизм — вот идейная подмога нашей инстинктивной ненависти. Товарищи, кроме прочего, меня петь в каземате научили, народовольские песни. До тюрьмы я думал, поют только в церкви или пьяницы частушки голосят. Абсолютная власть принадлежала в Махновии вооруженным рабоче-крестьянским советам и повстанческой армии, эти советы защищающей. Ношение стволов — свободное. Разрешалось хождение любых валют по стихийному курсу, мы были уверены в прекращении оборота денег в ближайшие год-два, лично я видел во сне костры из денег на деревенских площадях у церквей. Костры из денег и икон. Надеялись на переход селян к другим, не столь порочным и относительным формам расчета и веры. Предприятия объявлялись равноправной собственностью в самоуправлении занятых на них коллективов. То же и о земле как главном производительном инструменте. На могилу и на надел имел право любой. Я устроил у себя в мае 17-го то самое, что Ленин не очень удачно пытался изобразить в октябре. Начался черный передел. Занялись от мужицких факелов барские усадьбы. Полетели замки с амбаров. Землю раздавали по-новому.
Первые отряды стихийно разоружали казаков, бежавших с фронта, крепко били и гнали из деревень жовто-блакитных державников. Диктатура труда и армии притормозилась через год, когда Гуляйполе наводнили австрияки и немцы, вагонами выгребавшие хлеб из амбаров для Берлина и Вены. В бездорожных степях возникли тогда новые тропы от копыт наших сотен, готовили контрудар, там нам стало ясно, что без стратегии нас сотрут, а стратегия — воплощение социального замысла. Пришлось ехать к Свердлову, к Ленину, предлагать им совместную антинемецкую операцию, но в ответ на любезность я получил обычное марксистское фарисейство, болезнь всех бывших эмигрантов. В сентябре 18-го решаем выступать сами. Впервые побеждаем в столь массовой войне. Наступление партизан, дружная поддержка их ограбленным иностранцами населением, разветвленная конспиративная сеть на оккупированных территориях перепугали тогда всех. Отсутствие традиционной партизанской географии — гор, лесов, болот искупается сказочной быстротой передвижений махновцев, их страстью к ночным налетам, образцовым покушениям на ключевых фигур оккупации. Тачанки, никогда никем доселе не испытанные, вызывали у немцев истерику почти мистическую. Спровоцировали в Екатеринославе через агентов антипетлюровский мятеж, заняли город. Теперь, когда появилась столица, обзавелись и идеологией. В ставку съехался к Аршинову «Набат» со всей распавшейся Империи — организовывать передвижные школы, писать анархо-букварь, издавать регулярно газеты, ставить спектакли для трудящихся.
— Уже после вашей кончины вас часто обвиняли в антисемитизме.
— Напрасно. Лишь однажды мы возвели напраслину на евреев, когда я и Лепетченко порубали шашками все портреты в картинной галерее N-ска. Тогда в газетах с наших слов напечатали, мол, это евреи вывезли все искусство в Европу. Других, более обидных для них случаев не припомню. Командиров, предлагавших погромы, лично ставил к стенке как провокаторов.
— А ваши отношения с большевиками, помимо неудачных поездок в столицу?