Шрифт:
Сила Гордеич пожевал губами.
— Я и сам давно собираюсь… от желудка и от нервов полечиться, да все дела. Э-хе-хе!
— Дело не волк, Сила Гордеич, — в лес не убежит. А с другой стороны, это дело поважнее других обернется. Верно вам говорю. И опять же за границей у вас теперь свои: две дочери, два зятя. Только черкните — встретят и проводят.
— Ты, что же, из Москвы сюда?
— Нет, из Лаптевки, да по имениям кой-куда заезжал.
— Неужто всем разблаговестил?
— Что вы, Сила Гордеич! Только вам, по дружбе… К чему загодя народ булгачить? Даже сыну вашему Константину — заезжал и к нему мимоездом — как есть ничего не сказал… Во грустях он у вас и даже как будто не совсем в духе…
— Ну, как он там живет? Имение-то я за глаза купил.
Крюков развел руками.
— Как сказать? Живет хорошо, усадьба — красота. Речка, пруд большой, лесу много; пахотная земля не вся хороша, есть суглинок, вообще — имение, можно сказать, расстроенное. Ну, а Костя хандрит через это.
— Денег, видно, не хватает.
— Гм!.. наверно.
Крюков вздохнул и засмеялся.
— Вот бы побывать у него, Сила Гордеич, наладить дело… Прямо говорю, не в своей тарелке парень…
Крюков повертел пальцами около лба.
Сила Гордеич озабоченно прошелся по комнате, нахмурившись и жуя губами. Крюков наблюдательно следил за ним. В первый раз он заметил, что походка у Силы Гордеича не такая легкая, как бывало, и голос, могучий прежде, звучал с хрипотцой: сдавать стал старик.
— Горе мне одно с детями моими! — со вздохом вымолвил Сила Гордеич.
— У кого его нет, Сила Гордеич?
— Больные все. У Дмитрия — пакость какая-то, у Наташи — чахотка, Варвара — несчастная, а Константин — такой человек, что сам себя до болезни доведет… — Сила махнул рукой. — Пойдем, закусим, что ли?
— С вами выпить, Сила Гордеич, я всегда готов, — оживился Крюков, вставая и следуя за хозяином в столовую.
— Ну, положим, что не со мной одним. Льешь, как на каменку, и — как с гуся вода! Счастливая натура!
— Бог грехам терпит, Сила Гордеич… А насчет заграницы вы подумайте… и насчет Кости — тоже… По- моему, вытащить его надо, проветрить на людях: сидит, как медведь в берлоге, да и киснет там…
— Подумаю, подумаю.
Имение Константина находилось в двадцати верстах от станции железной дороги. Занесенные снегом поля подходили к длинной, крутой горе, поросшей лесом и походившей на спящее чудовище. На верху горы прежде стоял помещичий дом, а теперь виднелась только сторожка: дом прежний владелец продал на слом. Константин временно жил у подножия горы, в бывшей конторе, длинном бревенчатом, одноэтажном здании, кое- как приспособленном для жилья.
Место было низкое, на берегу пруда. Маленькая речка летом загнивала, покрывалась тиной, кочками. Осенью Константин схватил лихорадку и с тех пор не мог от нее избавиться: два раза в неделю к вечеру начинался озноб, жар, больной лежал в забытьи и бредил. Ему представлялось тогда, что существуют два Константина: один живет и действует, а другой критикует его поступки, — приходит во время лихорадки, садится у изголовья и начинает спор.
Пробовал лечиться у земского врача, с которым успел подружиться. Врач давал порошки, а болезнь называл «раздвоением личности», советовал быть больше на людях и сам приезжал по вечерам — петь романсы под рояль; доктор пел, а Константин аккомпанировал.
Земский врач жил в ближайшем селе, был вдов и сам тосковал от одиночества, почему и повадился к пациенту. Жена Константина Зинаида Николаевна очень мало походила теперь на ту бойкую цыганочку, которая когда-то так нравилась ему: быстро располнела, ушла в хозяйство. Сама подобрала черно-пегую тройку и каракового иноходца для прогулок под седлом, держала себя помещицей и заставила мужа сделать визиты всем соседним землевладельцам. Но дворяне отнеслись холодно к «купеческому сынку», отца которого многие из них ненавидели. Силу Гордеича они потихоньку называли «ростовщиком»; да так это и было по отношению к ним. Поддерживать дворянские разговоры Константину было крайне тяжело: о нем было известно, что он «толстовец» и почти революционер.
На визиты нового землевладельца-недворянина никто сразу не ответил: отговаривались, что не хотят беспокоить больного.
Константин был, действительно, серьезно болен, хотя жене и не говорил о «раздвоении личности». Доктор тоже на все ее вопросы отшучивался, уверял, что к весне «малярия» пройдет, в особенности если переменить климат, съездить на какой-нибудь курорт.
До болезни Константин с жаром отдавался восстановлению имения, разоренного прежним помещиком: засеял сотни десятин (но урожай оказался плохой), завел жнейку и молотилку, поправил водяную мельницу, пустил в пруд карасей, устроил небольшой конный завод. Конечно, все это было не то, что в отцовском Волчьем Логове: не было денег на семитысячных производителей, конный завод казался жалким в сравнении с знаменитым черновским заводом, доставшимся Дмитрию. Константин надеялся постепенно восстановить обобранное имение, развить дело. Но дело шло плохо, и в этом он винил себя, свою неопытность и неумение. Потом как-то вдруг устал, охладел — может быть, сказалась болезнь; напала тоска, уныние, а в длинные зимние вечера одолевали безотрадные мысли.
Во время пароксизмов малярии голос двойника раздавался в ушах больного все более настойчиво, укоряя Константина в тщетности, ненужности всех его дел. Это было мучительно. Он похудел, осунулся и коротал зимние вечера в мрачном молчании.
Зинаида от скуки часто уезжала в гости к родителям, и тогда Константин оставался совершенно один в угрюмом старом доме в обществе кучера Сергея и старого пьяницы-повара, ночевавших на кухне.
В один из таких вечеров, когда Зинаиды не было дома, приехал доктор Василий Иванович. Это был мужчина богатырской наружности, обладавший густым, бархатным басом. Медицину знал плохо и не любил ее, зато страстно любил пение и имел замечательный голос. Если у Константина не было температуры, Василий Иванович пел подряд несколько часов, выливая в пении тоску своего одиночества. Любил поговорить о своем голосе и о том, что его еще студентом хотели принять на казенный счет в консерваторию, но он отказался, так как считал пение бесполезным делом. Все это Константин слышал много раз, но с удовольствием слушал красивое пение неудавшегося певца-доктора. На этот раз, как и всегда, начали они с любимого номера — с песни о Стеньке Разине, но Константин на втором куплете сбился с тона. Певец остановился и сказал своим приятным, маслянистым басом: