Шрифт:
— Ну, к чему ты все это говоришь мне, мучаешь, изводишь?
— Да все к тому, что капитал — палка о двух концах: слезы-то людские отзываются, кровь-то чужая, что в деньгах заключается, вопиет, так сказать. Вот вы, например, дети капиталиста, а сами капиталистами быть не можете. Крышка вам! Малокровие мозга, раздвоение личности… зубы… волосы… чахотка… заживо гниете. Все это вам — за капитал.
Двойник засмеялся скверным, ядовитым смехом.
— Замолчишь ли ты? Убью! — в бешенстве закричал Константин.
— Хи-хи-хи! То есть как это меня убьешь, когда я-то и есть — ты? Себя убьешь?
— Себя убью.
Константин кричал, но не слышал своего голоса. Ему захотелось ударить, вытолкать непрошенного гостя, но двойник сам встал, беззвучно поплыл по воздуху и медленно исчез в темном зимнем окне. Некоторое время тень стояла за окном в ночной тьме, видная по пояс, и наконец исчезла совсем.
В кресле сидел сам Константин в поддевке и сапогах. Выгоревшая лампа под зеленым абажуром коптила и медленно гасла. Пахло гарью.
Константин встал, дрожащими руками вынул из ящика стола револьвер, приставил дуло к виску и нажал собачку. Осечка.
— Глупо! — со злостью сказал он, стиснул зубы и сильно ударил себя рукояткой в висок. — Трус! Подлый трус!
В окно снаружи кто-то сильно застучал. Константин вздрогнул так, что подпрыгнул на месте: за окном смутно колебалась неясная тень. По щеке медленно текла кровь, но он не чувствовал ее. Дико, страшно завыл.
— Господи Иисусе Христе, сын божий, помилуй нас?! — прозвучал чуть слышный голос.
— Аминь! Кто там? — трясясь всем телом, не своим голосом спросил, заикаясь, Константин.
— Кучер Сергей! — радостно крикнул голос. — С полчаса стучимся, Константин Силыч. Сила Гордеич приехали!
Едва держась на ногах, Константин открыл парадную дверь, воротился обратно, сделал несколько шагов в зал и упал без сознания.
Очнулся от чьего-то прикосновения. Сила Гордеич. ползая на коленях, приподнимал его голову, прижимал ее к своей груди и плакал. Пальцы и лоб старика были выпачканы кровью, которая широкой струей все еще текла из раны на виске Константина.
III
Зима в Давосе промелькнула быстро. Кончились яркие, солнечные дни; горная весна сказалась туманами, мокрой вьюгой и бурным таянием глубокого снега. С гор с ревом бежали гремучие, пенящиеся водопады. Зимний лечебный сезон всегда заканчивался в марте. Большинство больных уезжало из Давоса, спускаясь с гор в приморские курорты. Приват-доцент Евсей уехал в Виллафранку работать в лаборатории. Абрамов и Галин — пожизненные давосцы — сделались приятелями Валерьяна, составляя ему постоянную компанию; по нескольку раз в день встречались в читальном зале «Кургауза», где они пили свою кружку пива…
Едва только сбежали с гор весенние воды, как Наташа стала нервничать и тяготиться суровым режимом санатория, почти тюремным режимом, необходимым для лечения, но надоевшим ей до ненависти и отвращения. Благодаря усиленному питанию и лечению давосским воздухом она превратилась в румяную толстушку, так что даже утратила прежнюю стройность фигуры. Ей казалось, что она уже совсем здорова, но суровый доктор не считал лечение законченным и не отпускал ее из Давоса. Единственное, что он по ее усиленной просьбе разрешил ей, — это переехать на лето в загородный отель на берегу Давосского озера в сосновом лесу.
В первый же день после переезда погода совсем испортилась: шел крупный, мокрый снег, — нередкое явление в Альпийских горах летом, дул сырой ветер, горы заволокло непроницаемым туманом. Весь день они просидели в комнате в скучном и печальном настроении.
Наташа молча склонилась над шитьем, а Валерьян сидел за пианино и, не умея играть, одним пальцем подбирал печальный мотив, в унисон струнам напевая вполголоса:
Еду ль я ночью по улице темной, Бури ль заслушаюсь в пасмурный день, Друг беззащитный, больной и бездомный. Вдруг промелькнет предо мной твоя тень.Ветер шумел в горах. За окном косо падал снег большими сырыми хлопьями. В холодной комнате топился камин, и уже серым пеплом покрылись уголья.
Валерьян и сам не знал, почему ему вспомнилась эта грустная песня: она выражала его настроение, навеянное печальными, безотчетными мыслями, унылой, вьюгой, сознанием одиночества и заброшенности на чужбине.
Всю эту зиму работалось плохо: не было необходимого подъема настроения, одолевали тоска по России, уныние и сомнение в своих художественных работах. Написал несколько горных эскизов — и сам чувствовал, что не любит, не понимает чужой природы. Написал небольшую картину по воспоминаниям — и с горечью сознавал, что ему не хватает России. Абрамов хлопотал от его имени о журнале, но пока еще ничего не выходило.