Шрифт:
— Василий, ты попал в вагон для некурящих. Слушай, идем отсюда?
— Куда? — спросил я.
— Отсюда, — сказала она. — Хорошо там, где нас нет. У меня на квартире тоже есть патефон. Идем отсюда! — уже с напором в голосе повторила она.
— У вас хорошие пластики? Давайте послушаем.
— У меня все хорошее! Лучше не бывает! Ты сможешь в этом убедиться. Поперечные… под пломбой и с золотыми каемками, — перечислила она. — Только у меня! Жалоб не было, одни благодарности. Музыку успеем послушать, но каждому овощу — свое время!
Мне тоже хотелось уйти, но до полуночи, как было условлено с Арнаутовым, еще около двух часов надо было перекантоваться. Конечно, я охотнее бы ушел с Тихоном Петровичем и его женой, но он был пьян и крепко сидел.
Расстроенный, я спустился по ступенькам и медленно пошел по дорожке, усыпанной гравием, к калитке, повторяя про себя сермяжную истину:
Счастье было так возможно, так близко… Но счастье не…, в руки не возьмешь.Выйдя из калитки и свернув влево, Галина Васильевна взяла меня за локоть. Мы шли по дороге, когда сзади из коттеджа донесся громкий возбужденный голос Тихона Петровича:
— Мотя! А где Васька?! Сынок наш где?
Затем оттуда послышались приглушенные голоса «Товарищ майор… Тихон Петрович…», которые что-то неясно вперебой ему объясняли или успокаивали, и я решил, что там все уладилось. Спустя минуту вновь раздался яростный исступленный крик, сопровождаемый сильным грохотом и звоном бьющейся посуды, очевидно, Тихон Петрович опрокинул стол:
— Гады!!! Куда Ваську дели?!
Мы отошли от калитки, вероятно, не более тридцати метров, и я приостановился, намереваясь вернуться, чтобы Тихон Петрович увидел меня живым и невредимым и успокоился, к тому же только теперь я вспомнил о своей обязанности, так называемом офицерском дежурстве: если ты выпивал с товарищем или старшим по званию и он опьянел, ты не имеешь права оставлять его в таком состоянии, ты обязан доставить его домой и уложить.
— Там и без тебя управятся, — будто угадав мои мысли, сказала Галина Васильевна. — Мотя его уведет.
И, ухватив меня за руку повыше локтя, скомандовала:
— Идем!
У темневшего впереди памятника местным жителям, погибшим в Первой мировой войне, с той стороны, откуда мы подходили, виднелась фигура человека в военной форме и с фуражкой в руке, со спины я его сразу не узнал, да, впрочем, и не разглядывал.
Подойдя поближе, я не без удивления признал в стоявшем Гурама Вахтанговича: он выглядел пьяным и, держась рукой за верх ограды, опустив голову, очевидно, плакал, во всяком случае всхлипывал. Первой к нему устремилась Галина Васильевна.
— Гурамчик, что ты здесь делаешь?
— Я нэ дэлаю… Я думаю…
Повернув голову, он посмотрел на меня и, наверняка узнав, невесело, но доверительтельно, как великое откровение, с сильным кавказским акцентом произнес:
— Я нэ пияный… — и повторил фразу, сказанную на веранде, — Всэ-таки самый хароший чэлавэк — шашлик и кружка пыва! — и, помолчав, грустно добавил: — Когда никто тэбя нэ панимает… и никому ты нэ нужэн.
— Ну, не надо… — Галина Васильевна обняла его за плечи и даже поцеловала в висок или лоб: она была выше его на полголовы. — Ну, успокойся… Гурамчик, милый, возьми себя в руки и иди домой!
— Дамой? — сдавленным голосом переспросил он. — Куда дамой?.. Мой дом на Кавказе… в Батуми… Но там у мэня больше нэт дома. Панимаешь, нэт! — в отчаянии, со стоном проговорил он.
— Иди к себе на квартиру. И ложись…Тебе надо выспаться, — достав носовой платок, она бережно отерла ему глаза и щеки от слез, затем, как ребенку, вытерла нос, обняв за плечи, снова поцеловала в лоб или висок. — Все пройдет и забудется! Вот увидишь! Иди, Гурамчик, иди!
Он не был пьяным, а только хорошо выпившим, но вид у него был жалкий и удрученный.
— Товарищ капитан, идемте! — Я бережно взял его за локоть и вывел на неширокую асфальтовую дорогу. — Вы сами дойдете?
Поворотясь, он вяло, с какой-то обреченностью махнул рукой и медленно, нетвердо ступая, послушно побрел по дороге назад к госпиталю.
А мы пошли в противоположную сторону. Она снова взяла меня за руку чуть выше локтя и погодя, когда он отдалился, сказала:
— Хороший мужик, а хирург — первейший! В Батуми у него была жена-красотка и двое мальчишек. Только о них и говорил. А тут на днях пришло письмо от брата: оказывается, эта сучка спуталась с каким-то его дальним родственником, моряком, бросила детей и сбежала в Одессу. Второй день оперировать не может, руки трясутся… А хирург замечательный, руки золотые и человек отличный! — и после короткой паузы добавила:
— Все бабы суки! — и весело уточнила: — Кроме меня!
В эту минуту я ощутил внезапную жалость к Гураму Вахтанговичу. Хотя Натали, в упор не замечая, а точнее игнорируя меня, раз за разом танцевала именно с этим старым, лысоватым человеком — он был старше меня лет на двадцать, — я не испытывал к нему и малейшей неприязни, и подумал, что может Натали проявляла к нему такое внимание и так ухаживала не оттого, что он ей нравился, а потому, что на него свалилась беда, всего лишь из сострадания.