Шрифт:
«С ума сдуреть можно!» — как говорят здесь в травматологическом центре. Этот прекрасный, этот удивительный человек запомнил мои стихи!
Я ужасно осмелела и сказала, что тоже узнала Василия Яковлевича, что я видела его на памятнике чекистам.
— Нет, — ответил Василий Яковлевич. — Это — не я. Это просто такое совпадение. Случайное сходство.
— Но, может, скульптор видел вас на улице или где-то увидел вашу фотографию?
— Может, конечно, и видел, — неохотно согласился Василий Яковлевич. — Да какое это имеет значение. — Он помолчал, посмотрел на меня с удовольствием и сказал с улыбкой: — А мы с тобой, оказывается, вроде родственники. Скажи, когда ты посылаешь стихи, тебе пишут из редакций, что, как самодеятельному поэту, тебе нужно больше читать Пушкина и Лермонтова, Маяковского и Твардовского и учиться у них?
— Пишут, — призналась я. — Только еще и Некрасова.
— И мне пишут, — обрадовался Василий Яковлевич. — А ведь мы совсем не самодеятельные поэты…
По мнению Сережиного дедушки, самодеятельные поэты — это люди, которые не понимают разницы между их собственными стихами и стихами Булата Окуджавы. А если человек не ощущает этой разницы, то он уже никогда не станет просто поэтом, а всегда будет самодеятельным.
— Вы очень любите Окуджаву?
— Ну конечно! — Василий Яковлевич посмотрел на меня заговорщицки. — Как и ты.
— Как я, его никто не любит, — возразила я. — Я его люблю больше всех.
— И я — больше всех, — поддержал мое чувство к Окуджаве Василий Яковлевич. — Окуджава такой поэт, что по нему можно людей проверять. Если он кому-то не нравится — так и знай, этот человек только притворяется, что интересуется стихами, а вправду они ему — как мыло.
— Мне кажется… — вдруг сказала Валя Костенко. — Я думаю, у Окуджавы все-таки песни лучше, чем стихи. И широкой публике он больше известен песнями.
Василий Яковлевич оказался ужасным спорщиком. Он вдруг напустился на Валю:
— Как вы можете такое говорить. Так и про Пушкина скажут, что он больше известен песнями да ариями.
— А что вам так нравится в стихах Окуджавы? — с неистребимым любопытством спросил Павел Романович.
— Как вам ответить?.. Этот поэт каждым словом, каждой строчкой, каждым стихотворением обращается прямо к тебе. Он разговаривает с тобой и верит тебе. Его стихи про то, что каждый человек должен отвечать не за все человечество, а за того, кто рядом. Но от этого всему человечеству будет лучше…
Я даже задохнулась. Василий Яковлевич говорил то, что мой папа, и почти теми же словами.
— Познакомьтесь, пожалуйста, — наконец, сообразила я познакомить Василия Яковлевича с Павлом Романовичем.
— Вот вы кто такой, — с почтением сказал Василий Яковлевич. — Я вас много читал. Может быть, даже все.
Этот Сережин дедушка Василий Яковлевич, как мне показалось, был из той же породы людей, что и Валентин Павлович, человеком, который не понимает, что знакомство с ним, с героем войны, мастером-стеклодувом — большая честь для всякого нормального человека.
— Что ж ты написала, будто я говорил, что боюсь, чтоб дедушкины стихи про меня не узнали в школе, — слегка наступил мне на ногу, в переносном, конечно, смысле, Сережа. — Не говорил я этого.
— Так ты не боишься, что в школе их узнают?
— Нет. Я их сам рассказал в классе. И про платок ты придумала, — упрекнул он меня.
Следующими, кто наступил на мои очень уже поцарапанные туфельки, были папа и мама.
— Я за всю мою жизнь ни разу не был напечатан в «Правде», — сказал папа. — Я уж не говорю о подвале. Даже маленькой заметочки. За тобой, Оля Алексеева, не угонишься. Я начинаю тебе завидовать.
Папа шутил, но все равно мне стало как-то неуютно.
— А ты посылал что-нибудь в «Правду»? — осторожно спросила я.
— Мне бы это и в голову не пришло, — сознался папа.
— Так как же они могли напечатать твою статью, если ты ее не посылал? У них конкурс. И принять в нем участие может всякий.
— Может, — подтвердил папа. — Я думаю, в «Правду» приходят тысячи очерков, а печатают немногие. Напечатать очерк в «Правде» — это как рекордный прыжок.
Я подумала о том, что я ведь мечтала и фантазировала про рекордный прыжок. А вот про очерк в «Правде» я не фантазировала. Уж слишком мне это казалось невозможным. Еще более невозможным, чем рекордный прыжок.
— Ты, Лялька, стала скрытной, — не шутя, как папа, а всерьез сказала мама. — Почему ты ни папе, ни мне не показала этой статьи?
— Не знаю, — ответила я.
Я и в самом деле не знала, почему не показала родителям своего очерка. Почти не знала. Может, потому, что боялась: он мог не понравиться. А я тогда уже не решилась бы отправить его в газету.
Дальнейшее топтание по моим туфелькам прервал приход Володи и Фомы. Они опять принесли мармелад. И цветы. Они пришли меня поздравлять.