Шрифт:
Жизнь — это только тень, комедиант,
Паясничавший полчаса на сцене
И тут же позабытый; это повесть,
Которую пересказал дурак;
В ней много слов и страсти, нет лишь смысла
[156]
.
В чьи уста вложил Шекспир эти слова? Откуда следует, что это жизненная философия автора? Абсурдность провозглашена злодеем, который очень хочет ею оправдать свои преступления. Это Макбету, дабы одержать победу хотя бы в плане умозрения, необходимо, чтобы было так, как будто «жизнь… это повесть, которую пересказал дурак; в ней много слов и страсти, нет лишь смысла…» Но такова ли точка зрения Эдипа? Ведь он, наоборот, осмыслил собственную жизнь и смыслом наделил весь мир вокруг? Абсурд кончается, как только кто-нибудь наполнит смыслом и слова, и страсти. И у Эдипа жизнь не тень, как у Макбета, он не тот комедиант, «паясничавший полчаса на сцене и тут же позабытый»… Впрочем, вообразите современного Эдипа: юнец в набедренных трусах, овечья шкура на плечах и посох-альпеншток в руках — является и говорит вот это самое, ну, то есть: «жизнь — это повесть, которую пересказал дурак» — да говорит не по-английски, чтобы Шекспиром и не пахло… я так и слышу дикий хай господ сторонников прогресса! Тогда наш юный полуголый скаут решает, что к нему, вполне возможно, должны переметнуться те, кто свистит, коль скоро он заговорит на чистом русском. Извольте, настоящий Лермонтов:
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг,
Такая пустая и глупая шутка…
Но разве можно так просто говорить об этом Сфинксу и народу, который занят строительством социализма? Вот только кто тут Сфинкс? Кто Сфинкс? Да первый встречный. А на все его смертоносные вопросы знай отвечай один Эдип. Не потому ли он так жаждет присвоить случайное преступление, чтобы не оказаться отцеубийцей… Пронесите мимо него эту чашу! Сопротивление все слабее, и Антигона уже подгоняет; легенды, теории и системы, как перчатки, как шляпы, Эдип меняет. Антигона, дочь моя, где мы? В Колон, мой Эдип, в Колон! Нам надо бежать! А он: бежим, но только скажи, как зовут твою мать?
Стало быть, Фил повела Эдди к себе, иными словами, в свою квартиру под номером шесть, в доме рядом с тем, к которому присоседился частный особняк на задах замусоренного двора.
Дом обшарпанный, неухоженный, но встретил вежливо дорожкой бежевой в далеком прошлом, но с тех пор жилец ее до дыр истер, хоть звал по-прежнему — «наш ковер». И прутья, которые «ковер» прижимали, тоже сломали, остались только медные кольца, зеленые от времени и недовольства. Стены расписывались под мрамор, однако после неведомой драмы краски вспучились и осыпались. Номера на дверях проставили мелом, чтобы зеленщик и молочник занимались делом; черной-то лестницы не было, да и эта была не белая. Зато электрораспределитель лет десять назад сменили (тот, что прежде стоял, никому не давал ни гладить, ни печь, ни стирать. Захочется ванну принять одному — и нате, весь дом погружался во тьму).
Эдип с Филомелой поднялись на площадку третьего этажа. Квартиры справа и слева выходили окнами на улицу Мартир, а за двустворчатой дверью в глубине был вход в старинный особняк эпохи Луи-Филиппа, стоявший на возвышении, так что с ним поравнялся только третий этаж дома, пристроенного гораздо позже, а первый и второй его этажи просто-напросто прижимались к тому холму, на котором был разбит тот самый сад… да, вот так. Я, кажется, ясно все объяснил? Некогда стоял холм, на холме разбили сад и построили особняк с лестницами и газонами зелеными-презелеными, а потом в холм врос еще один дом, встав к нему вплотную, и его третий этаж слился с первым особняка, и в этом-то особняке и жила Фил.
Втолкнув своего малолетнего братца в прихожую, втащив за собой сумку с хлебом, Фил издала воинственный клич, каким с незапамятных времен индейцы оповещают стариков и детей об удачном возвращении с охоты на сардины в банке. Сбросив нога об ногу туфли, Фил кивком пригласила своего дружка-убийцу следовать за собой, и они оказались в круглом огромном зале высотой метров пять, большие застекленные двери вели из него прямо в сад. И окна все выходили туда. Берущая за душу роскошная нищета.
Поначалу Эдип видел только деревья, залитые в этот час солнцем. Листья на них еще не раскрылись. Да, во дворе поговаривали, что сад в самом деле есть, он и сам видел из своего окна что-то вроде сада, но ему все равно показалось, что сейчас он видит не сад, а сон, и еще показалось, что он спит не на том боку, нужно проснуться, перевернуться, и тогда все станет на свои места.
Стены в зале были выкрашены некогда в темно-коричневый цвет с золотистыми, как бы древесными разводами, разводы стерлись, и время от времени мадам Карпантье де Пеноэ, которую для краткости называли мадам Карп де Пен, одним словом, матушка Фил высказывала пожелание перекрасить их в жемчужно-серый цвет Трианона, но дальше намерений дело не шло. Зала выглядела мрачновато, и особенно, должно быть, по вечерам при скудном свете бронзовых бра. Из розетки на потолке еще с войны 14-го года свешивалась одна только цепь — люстра с подвесками из хрусталя упала в обморок и — оп-ля! — скончалась при первом же выстреле Большой Берты[157].
Все это наш Эдип заметил мгновенно, даже не разглядев как следует ни обитателей залы, ни развешанных на веревке пеленок, ни выгороженного угла, где на щербатом паркете дрались дети — два малыша — из-за кубиков и трубы, в которую каждому хотелось дудеть. В старом продавленном кресле в облаках синеватого дыма восседал рыжеватый с проседью мужчина, копаясь в груде лежащих у него на коленях бумаг. Рядом крупная, очень усталая молодая женщина, похожая на Филомелу, которая раздалась и отяжелела, причесанная по моде трехлетней давности, вроде общипанной курицы, как ходили тогда — ну да, до рожденья еще малышей, — катала по полу туда-сюда третьего отпрыска в коляске, заменяющей колыбель. Когда крикуна увозили гулять, в комнате становилось куда просторней.
— Фанни! — громко позвала Филомела, входя и швыряя на изящный столик длинный батон и сумку, полную консервных банок, — познакомься, вот отец моего ребенка!
Моложавая дама, что слушала по радио Жака Бреля, приглушила, но не выключила звук и повернулась на круглой табуретке, на которой, вполне в духе времени, сидели теперь не перед роялем, а перед приемником. Кивнув головой, осмотрела вошедшего без всякого удивления.
— Эдди, — сказала Фил, — это Фанни…
То, что Фанни — матушка Фил и ее сестрицы по имени Мари-Амели, если память мне не изменяет, той, что все не оправится после третьих родов, и мальчика, который так бойко читает «Тэнтэн», — Эдип раскумекал не сразу, а через некоторое время, хоть ум у него был хваткий, но с вами не стану играть в прятки.