Шрифт:
«… Молодой человек прочитал в газетах противника готовность нанести удар; пальцы его судорожно вцепились в туалетный столик (пальцы от природы боязливы), и судьбе захотелось, чтобы его ладонь наткнулась на некий металлический предмет. Инстинкт самосохранения сработал, и, прежде чем в его сознании успело сложиться слово «пистолет», он выстрелил: Ом рухнул к его ногам, как неискушенный жизнью ученый, впервые покинувший свой кабинет, или влюбленный, сохранивший невинность до сорока лет, падает, подкошенный шоком. Сознание Анисе не поспевало за происходящим, его затуманивало некоторое недоумение, словно облачко дыма после выстрела. Жизнь человеческая — такая малость. Миг — и что от нее осталось?.. Смерть Ома не подействовала на Анисе, разве что случилось все чересчур неожиданно, без психологической подготовки. Последствия его поступка от него ускользали, вернее, он о них пока не задумывался. Но Мирабель уже высвободила из руки убитого кинжал, сняла с него плащ и шляпу. И протянула Анисе: «Переодевайтесь и наденьте полумаску, которая наверняка у вас в кармане». Он бездумно послушался, а Мирабель тем временем заперла дверь на ключ, открыла платяной шкаф, достала кусок полотна, которым прикрывала платья, и, как в саван, завернула в него тело. Она взглянула на оставшегося в живых и сказала: «Вы с ним были одного роста». Анисе поразил этот резкий переход к прошедшему времени. И тут в наружную дверь постучали…»
«Ну, дела! — воскликнуло дитя Лая, — прочитай кто-нибудь эту книжку, скажут: я все сдул, и возразить нечего. И что со мной будет? Теперь ведь можно убить отца и мать — и все-таки остаться членом Жокей-клуба, но сдувать — нет! Плагиат под строжайшим запретом, хотя все только этим и занимаются. Только те, кто похитрее, меняют, к примеру, имена или берут книжки, которые давно проданы и забыты, но только не те, что изданы в «Галлимаре», «Галлимар» переиздает даже штучки двадцатых годов, как вот эта. И хотя я не думал покушаться на вашего «Галлимара», но все так похоже: сюжет, тон, разные финтифлюшки, — что, сколько бы я ни твердил: «Не читал!» — кто поверит? Ладно бы еще — Бальзак, подумали бы и сказали: «Молодой еще, может, и не читал» — но чтобы из черной серии? Вот и я говорю: ни за что не поверят! И все-таки клянусь вам: не читал! А если и читал, то, как всегда, по диагонали и этого места не заметил, думая о другом, более важном: как бы извлечь выгоду из моего преступления, не снять ли фильм с Бельмондо в роли Эдипа, хотя не те у него внешние данные… тут скорее подошел бы Муне-Сюлли[159]… И тут я напал на это место в романе и воскликнул: «Господи! Подумать только! Вылитый я! Вот только фильм выйдет стилизованный, происходит все в небольшом особнячке во времена литературного кубизма, а остальное — моя история да и только! Режиссером возьмем Вадима, а может, найдется и кто-нибудь посолиднее… Ну, а на женскую роль кого? Да что я — пусть сам режиссер и поищет.
— Послушай, душа моя, если серьезно… «Филомела» — не слишком ли смело и претенциозно? — сказал наш Эдип — или уже Анисе[160]? Может быть, выбрать другое имя? Как тебе нравится «Мирабель»?
— Имя как имя, — отозвалась героиня. — Но если ты хочешь перекрестить Этеокла, то тут поднимется такая буря, что лучше все обдумать заранее, прежде чем браться за переименование. И ты хоть предупреди, во что играешь? Потому что эта мода двадцатых годов… Шанель, Ланвэн… я буду выглядеть мамочкой нашей Фанни, уж лучше найди что-нибудь подалее. К примеру, хорошенькое преступление времен Империи? Высокая талия, платье из белой материи — сплошное очарование! Не хочешь? Ну, может, тогда мадам Стенхейл? Давнишняя история, еще до первой мировой, стиль модерн — самый шик. В конце концов, тупик Ронсен не хуже, чем улица Мартир.
И вот уже нашего Анисе зовут Феликсом, он забыл и думать об убийстве и умирает президентом республики в объятиях будущей героини из тупика, как там, бишь, его название? Ее обнаженное изваяние бережно хранил шартрский музей, автор — скульптор того времени, забыл, как его имя, а когда в город пришел генерал Леклерк, город бомбили, правда, издалека, но последствия были примерно те же, что и в тот раз, когда Большая Берта поговорила с люстрой семейства Карп де Пен: барельеф «Война» скульптора Прео упал, да так неудачно, что античные формы мадам Стенхейл, находившейся как раз под ним, были навек утрачены для мечтателей последующих поколений. К счастью, ни бомбе, ни снаряду не уничтожить механизма, множащего героев романа и имитирующего измышления для оживления воображения или скорейшего усыпления.
— Не стоит мучиться, чтобы понять, чем дело кончится, — воскликнул Джонни, возвращая, не дочитав, «Тэнтэн», «взятый у «взятя». («Шутки у тебя плоские, как этот поднос, — рявкнула Полетта, — не суй куда не надо свой нос!») — Куда не надо — что за вопрос! Чего ты все принимаешь всерьез? А я этой кличкой попал в самую точку! (Эдип, съев поданный на верстак завтрак, вновь блаженно храпел, не слыша слов ангелочка.)
— Наверняка, — продолжал ангелок смело, — кончится оно свадьбой…
Оно? Ну конечно — дело. Соседи сыплют на вас рис дождем, фата невесты под колесом, на «ягуаре» надписи углем, все личные и неприличные, а что, разве не так? Если же автор такой весельчак, что и после бракосочетания не оставит своего повествования, то уверен: Эдип оставит свои притязания. Перевоплощения — его мания, то он твой спутник, то он преступник, а от тебя останется трупик с трещиной в черепке, хотя почему бы и не уйти вот так налегке?..
Милому нашему мальчику никогда не узнать, что тапочка «мейд ин Итали», которой по его славному личику хлопали, принадлежала леди Стенхейл, любовнице Феликса Фора, президента Франции и законной половине лорда и пэра Англии, и тут же затесалось преступление в тупике Ронсэн — непревзойденный образец в любимом всеми эдипами жанре, поскольку никто не знает, кто был убит, кем был убит и зачем. Итак, едва продрав глаза, «убийца 18 марта» обнаруживает на верстаке чашку кофе с молоком и томик Бернардена де Сен-Пьера[161], которого никто не читал со времен победы под Трокадеро, и, как водится, в одно мгновенье осуществилось перевоплощенье убийцы в нежного Поля. Впав в элегическое настроение, будто ему лет девятнадцать, а то и менее, он встает из хаоса простыней, выставляет на всеобщее обозрение то, что положено прятать от младшего поколения, скрещивает руки на волосатой груди и возглашает: «Виргиния, дрянь ты этакая, куда задевала мой золотой крестик, подарок матушки в день крещения?!»
Разбитое зеркало
Рукопись выскользнула у меня из рук, листочки разлетелись. Я собрал их, не слишком задумываясь, что за чем — собственно, какая разница, — торопясь засунуть их в красную папку. Рассказ написан давным-давно. Но навязчивая идея Антоана, пусть поданная в несколько иной тональности, — это же моя навязчивая идея, предвосхищение ее, протаптывание для меня дорожки, — и я понял: за Антоаном уже стоял я, я, подбирающийся к своей идее, обыгрывающий ее пока на юмористический лад, словно можно шутить с убийством. Я, похожий на того, в Ангулеме, что тайком нащупывал в кармане револьвер. Тогда я еще не отваживался думать о смерти Антоана, о гибели его всерьез, и позволил, да, именно, позволил Антоану облегчить мне доступ к подобной мысли, еще не к идее убить его, но к мысли об убийстве вообще. Игра зашла слишком далеко. Смогу ли я остановить ее? Как помешать себе из ночи в ночь возвращаться к наваждению бессонницы или болезненному сну? Я больше не властен над развивающимися событиями, их поворотами. Развитие мысли подобно падению: невозможно вернуться к исходной точке, нужно приземлиться, довести логическую цепочку до вывода, до дна пропасти, остановиться на полпути нельзя.
Игра в Антоана положила начало навязчивой идее. Нет, она не порождала желания убить, и убить именно Антоана, но она подводила к решению, решению убить, точнее, к мысли, что ты уже убил. Подобные упражнения не свойственны моей натуре, и я бы не преуспел в них без принуждения намеренной спешкой, которая не давала мне возможности остановиться, побыть самим собой и внять добрым побуждениям, препятствующим превращению в убийцу. Сработало ускорение.
Случилось так, что я вновь взялся за «Юнца» Жана де Бюэля, о котором уже столько говорил. Но, сказать честно, чтение непрестанно возвращало меня к моему наваждению. Перечитывая этот удивительный роман, я вдруг подумал, что в каком-то смысле юнец для сира де Бюэля был его Антоаном… заметьте, под этим углом зрения я мог бы читать и другое и сказать то же самое о мадам Бовари для Флобера. Но я-то читал «Юнца». И, наверное, та же подспудная мысль толкала меня на другие, еще не ясные для меня поиски: у меня были причины, побуждающие другое мое «я» на создание истории об убийце, но для того чтобы возник Эдип, нужна была зацепка или приманка, логическая или психологическая. Читая «Юнца», я нашел ее и там же, должен признаться, почерпнул словесную конструкцию, которая сегодня может показаться архаичной, но я, наткнувшись на нее, после шока подпал под очарование: никогда еще сочетание слов не выглядело в моих глазах столь удачно найденным, передавая немыслимую быстроту действия, которое уже в разгаре, а сознание только включается. Я списал у Жана де Бюэля первую фразу «Эдипа»: «Сделалось прежде, чем было помыслено». Свершилось прежде, чем было задумано. И подарил ее Антоану, чтобы передать ощущение того, как было совершено убийство, как вызрело оно в убийце и выплеснулось, прежде чем он успел его осознать. Антоан и никто иной должен был узаконить раздвоение, которое ведет к преступлению.