Шрифт:
Бабушка не могла не любить меня.
Я недолго знала бабушку — в течение третьего и четвертого годов жизни, и к этому знанию впоследствии почти ничего не прибавилось: у нас не говорилось о наших родных, а когда мне захотелось узнать про них, было уже поздно — это моя вина.
Я думаю, что из троих взрослых, любивших меня (мамы, бабушки и Марии Федоровны), инстинкт, вызывавший любовь, был как раз у бабушки самым полным, чистым, неискаженным.
По одежде люди тогда делились на «бывших», дореволюционных, и новых, советских. Бабушка принадлежала к «бывшим»: ее седые волосы были зачесаны со всех сторон наверх, свернуты приплюснутым клубком и заколоты шпильками, она надевала пенсне, носила длинные юбки и блузки с длинными рукавами, ходила всегда в чулках и ставила ноги носками наружу. Но она была менее «бывшей», чем Мария Федоровна, несмотря на одинаковую с ней прическу, — ее юбки были чуть короче и уже.
Когда я была предоставлена самой себе, часто (и чем меньше была, тем чаще) я не играла, а впитывала окружающее, уподобляясь примитивным организмам, пропускающим через себя морскую воду — или позволяющим морю проходить через себя? — и умеющим задерживать то, что им нужно, и в этом маленький ребенок если и отличался от меня взрослой, то лишь большей способностью поглощения и отбора. Еще он отличался тем, что это занятие было для него естественной частью жизни, и он не замечал, что оно отделяет его от других людей, маленьких и больших. А девочка, которой бог знает почему расстояние от дома до Александровского сада казалось короче расстояния до Тверского бульвара (а оно раза в три длиннее), которая не умела зашнуровать ботинки, но, не стесняясь, отвечала басом (как это называли мама и бабушка) на вопросы посторонних людей, это, кажется мне, мое еще неразумное дитя.
Бабушка производила надо мной все необходимые операции одевания, кормления, умывания и прочего и руководила прислугой Наташей, которая стряпала, убирала комнаты и водила меня гулять. Хлопоты бабушки выводили меня из оцепенения, и все упомянутые действия, несмотря на их частое повторение, мне казались необычайно важными и праздничными: одни — радостно, другие — мучительно (надевание платья через голову).
Я не знаю, как часто меня мыли, но это было событие, происходившее при стечении народа. Детскую ванну приносили в комнату бабушки и ставили на стулья или табуретки. В воду опускали термометр, но мне она всегда казалась горячей, и ее разбавляли. При первом соприкосновении с теплой, плещущейся водой я чувствовала сладкую неудовлетворенность и требовала горшок. Горшок приносили, ставили на стол, меня сажали на горшок, но из меня ничего не выливалось. А мама рассказывала, как дядя Ма обманул ее, когда они были маленькие (он был старше ее на два года): он сказал ей, что мыльная пена — это взбитые сливки, которые она очень любила, она попробовала пену и горько заплакала. А я еще никогда не видала взбитых сливок.
До моих пяти лет бабушка мыла меня рукавичкой, какой моют грудных детей. И все так было: бабушка сама делала для меня гоголь-моголь, желудевый кофе варился в особой маленькой белой кастрюльке (с черным пятном — эмаль была отбита), и бабушка не кормила меня ни черной (гречневой) кашей, ни черным хлебом — видно, любовь ко мне заставляла ее видеть во мне существо, требовавшее сосредоточенно нежного обращения.
И дача была под стать, дача для горожан, без лесов и оврагов, бюргерская дача с маленьким домом и маленькой клумбой, но с русским привольем и русской небрежностью, что в моей памяти отложилось двойной прелестью.
Я слышала, как Мария Федоровна рассказывала кому-то, что, умирая в больнице после операции, бабушка не отрывала глаз от своего сына, моего дяди Ма. Мама тоже была там, и ей это было больно (но зачем она рассказывала об этом, к тому же Марии Федоровне?). Бабушка любила сына больше, чем дочь? На любви ко мне это не должно было отразиться. Любовь к внукам бывает бескорыстной, очищенной от эгоистических страстей, так же как и от злопамятства, которое иногда переносится матерями с отцов их детей на самих детей.
Я не помню, чтобы поцелуи бабушки доставляли мне особое удовольствие: они были хлебом насущным нашего общения.
Бабушка работала дома, ее зубоврачебный кабинет находился у нас в квартире в Москве, и я проводила время с ней. Я садилась в зубоврачебное кресло, и мы играли в лечение зубов: бабушка осматривала мои зубы. Один раз она сказала, удивляясь, что в самом деле есть зуб, который нужно лечить, но лечить меня ей не пришлось.
Я ходила за бабушкой из комнаты в комнату и в ванную, где бабушка садилась на биде. В биде был вставлен дореволюционный эмалированный таз, белый с голубыми прожилками, как старческая кожа на ногах бабушки и Марии Федоровны. Длинные юбки бабушки закрывали биде, бабушка запускала туда руку, вода тихо шлепала, и на лице бабушки появлялось выражение внимания, сосредоточенное и даже горделивое.
Мне купили игрушку — в том же Кустарном музее, а может быть, и просто на рынке. Это были курицы из некрашеного светлого дерева, только гребешки и насечки на крыльях у них были розовые. Курицы опускали головки и клевали круглую подставку из такого же белого дерева — от их клювов веревочки проходили в отверстия в подставке и сходились на подвешенном под ней бруске, брусок приводился во вращательное движение кругообразными движениями подставки, веревочки натягивались одна за другой — и головы курочек стучали по доске. Простая голова придумала эту механику для развлечения еще более простых, детских головок. Клюющие курочки — изделие людей, которые ничего не могли изменить в своей жизни и были в ней заключены навсегда; поэтически воспроизводя для детей этот мир в его частностях, они убирали из него жестокость и оставляли беззлобие и ласковость, и курочки с резными гребешками, деревенская игрушка, точно соответствовали моему раннему детству, проходившему в совсем другой обстановке возле моей интеллигентной бабушки-еврейки.
Много позже я узнала, что у Фрейда орел — символ незаконного рождения. Хотя я не была незаконным ребенком, и мне виделась большая птица: у меня не было отца. Однако, пока бабушка была жива, семья казалась полной и можно было представить, какой она была раньше, без стесняющих жизнь обстоятельств, когда в дом приходило много гостей, звучали музыка, разговоры умных людей, позволявших смешить себя глупыми шутками («Не тяни меня за хвост, а не то мне будет худо и посыплется как жемчуг на серебряное блюдо»). Дедушка умер от тифа за пять лет до моего рождения (что мы с мамой от него унаследовали, чего не было у бабушки?), дядя Ма был мужчиной в семье, но главой семьи была бабушка. Дядя Ма наклонялся ко мне и целовал меня, он был колючий, и от него пахло хуже, чем от женщин, но так должно было быть, я не чувствовала к нему неприязни.