Шрифт:
— Что же ты будешь делать дальше, господин мой?
— Дальше? — Тутмос прошёлся по покою, резко, энергично, как всегда ходил, от его шага сонный воздух пришёл в движение, даже солнечные лучи, казалось, поспешили за ним. — Много ещё дела в Ханаане. Мегиддо — не единственный город, который нужно взять. Кое-кто из этих предателей заключил союз с митаннийцами. Нужно держать их в страхе, иначе и положенной дани не соберёшь. Мне достались только богатства Мегиддо и нескольких окрестных городов, но этого мало! Я хочу построить новые храмы, новый дворец для тебя, для себя. Всё это требует огромных богатств…
— И ты найдёшь их в Ханаане?
— Не только в Ханаане. Когда сочту, что войско готово, — вступлю в единоборство с митаннийским царём.
Он сидел на низкой резной скамье, опершись на неё обеими руками, как усталый ремесленник. И рассуждал так спокойно о том, что заботило его, но царицы не касалось. Он и на ложе мог говорить о войне, о сражениях и походах. Сердце его глухо к печали жены, до него не достучаться слабыми женскими руками, способными только казнить беспощадно невинные тёмно-голубые цветы. Она может рыдать, биться головой о каменные стены, разодрать в кровь грудь и руки, а он не двинется с места и будет сидеть спокойно и прямо, глядя на неё равнодушным взором. Она может выбежать на балкон дворца и броситься вниз, на камни двора, но вряд ли и тогда Тутмос поднимется со своей скамьи и бросится к ней, чтобы удержать её. Вот так, рассуждая о новых походах, он может просидеть несколько часов, а потом перестанет говорить и будет только размышлять над тем, сколько коней и колесниц понадобится для борьбы с царём Митанни, сколько золота и серебра пойдёт на вооружение и содержание многотысячного войска. А внутри у царицы всё разгорается то злое, сухое пламя обиды, которое, должно быть, выжгло дотла её чрево, превратило её в сухую землю без цветения. Как близко было долгожданное — и вот опять презрительная усмешка, бесстрастное лицо Исиды, притворно-сочувственные взгляды придворных и эта обида, которая то языком пламени, то жалом скорпиона касается измученного женского сердца. И исхода ей нет, нет и конца, как не было и начала — или царица проглядела его там, в полузабытой уже юности, когда сводный брат, некрасивый и нелюбимый, равнодушно надел на её шею свадебное ожерелье и почти бросил на неласковое брачное ложе? Нефрура вдруг тихо заплакала, вспомнив свадьбу, первую ночь с Тутмосом и то почти презрительное равнодушие, с которым он наутро покинул её покои. Слёзы покатились так внезапно, что она не успела придумать им оправдания, но это сделал за неё Тутмос — встал, подошёл к ней, неловко обнял за плечи.
— Плачешь о нашей разлуке, Нефрура? Или о сыне?
Она кивнула, предоставляя ему самому выбрать вопрос для безмолвного ответа. Он коснулся кончиками пальцев её подбородка, грубовато лаская. Близко-близко были его глаза — тёмные, непроницаемые, в которых крошечным отражением подрагивала она, совсем обессиленная и покорная. Так он смотрел на неё в ту волшебную уже ночь по возвращении из Мегиддо. И ещё один раз, когда умерла Хатшепсут и Нефрура пала ниц перед мужем, единоличным повелителем Обеих Земель. Тогда он поднял её, придерживая за локти, посмотрел в лицо пытливо, словно пытаясь проникнуть взглядом во все сокровенные глубины её Ба. Хатшепсут и дочери сулила свой удел — власть фараона-женщины. Нефрура содрогалась, когда видела собственные изображения, изготовленные по приказу матери, — женщина в мужском наряде, немее [97] , накладная бородка… Порой её терзали сны, в которых она превращалась в мужчину, не сумев до конца освободиться от женской плоти; она кричала во сне, прислужницы в страхе сбегались в её покои. Освободила её только смерть матери, внушавшей почтение и ужас, постыдные изображения были забыты, царица осталась обыкновенной женщиной, наслаждающейся той властью, какая у неё была, и ласками мужа. Но, может быть, Тутмос не забыл той безмолвной угрозы, которую источали эти уродливые изображения?
97
…женщина в мужском наряде, немее, накладная бородка… — Немее — полосатый головной платок фараона, цвета его полос чаще всего символизировали цвета Верхнего и Нижнего Египта, белый и красный соответственно.
— Твои слёзы огорчили меня, Нефрура. Я хочу, чтобы ты была весёлой. Джосеркара-сенеб говорит, что только любовь рождает детей. Разве я не люблю тебя? Скажи, разве не люблю?
— Любишь, господин мой.
— Тогда, может быть, ты не любишь?
— Зачем ты заставляешь меня страдать?
— Тогда будь весёлой. Хочешь, отправимся кататься на барке? Вдвоём… И я буду с тобой до захода солнца.
…Гигантской слезой, упавшей с неба необдуманно, невольно — слишком близко от дворца, слишком далеко от цветников, — казался пруд, окаймлённый цветущими зарослями, и вода в нём была мутной, как ни старались смотрители царских водоёмов. Но изредка и в нём всплёскивала хвостом серебристая рыба, такая крупная, что проходила волна, и белые лотосы испуганно трепетали и жались к берегам, как застигнутые бурей птицы. Малая царская барка лениво бороздила гладь мутно-зелёной воды, и казалось, что она тычется носом то в один, то в другой берег, хотя пруд был не так уж мал. По верхушке установленного посередине царского шатра изредка скользили ветви ив, когда барка слишком близко подходила к берегу, и зелёный свет листьев проникал сквозь лёгкую полупрозрачную ткань. Тутмос медленно пил вино из золотой чаши, царица, полулёжа на вышитых подушках, смотрела на него. Тихая мелодия арфы доносилась с кормы, сливаясь с плеском весел и шелестом листьев, и царицу клонило ко сну, который и был бы самым приятным времяпрепровождением. Тутмос, видимо, делал над собой усилие, чтобы казаться весёлым, но притворяться он умел ещё меньше, чем Нефрура, и потому предпочитал пить вино, смакуя каждый глоток, хотя это отнюдь не было его привычкой. Вот так же когда-то каталась по этому пруду царица Хатшепсут со своим возлюбленным Сененмутом. Но тогда барка была вся изукрашена гирляндами цветов, музыка звенела громче, а прислужницы нарочно громко пели любовные песни и смеялись, чтобы заглушить бесстыдные стоны наслаждения, доносившиеся из шатра. Появившись на палубе, Сененмут украдкой посматривал в воду, чтобы поправить парик и диадему и привести в порядок спутавшиеся ожерелья; его красивые глаза были подернуты томительной негой, и прислужницы, нарочно не замечая царского любимца, продолжали петь, бросая в воду цветы, плывшие вслед за баркой изящной, но неуклонной флотилией. Зачерпнув ладонью воду, Сененмут брызгал ею в сторону девушек, и та, кому на лицо попадали блестящие капли, вскрикивала от восторга. Молодой жрец, талантливый архитектор и воспитатель царевны Нефрура возвысился в одночасье, став главой земли до края её, особой, приближённой к плоти бога, управляющим садами Амона, начальником его ткачей. Только ли потому, что был красив, или потому, что по его рисункам и чертежам был создан великолепный храм своевольной владычицы? Воспитателем он был хорошим, Нефрура любила его. Сененмут учил девочку чтению, письму, счёту, изучал даже с нею тайны звёздного неба, и ей казалось, что ему известно всё, что он может обучить её танцам, плетению корзин или тайной науке жрецов. Тогда в нём ещё не было надменности и этого презрительного прищура, который так оскорблял молодую царицу впоследствии… Сидя рядом с царевной, разложив вкусно пахнущие краской папирусы и водя по строчкам тупым концом калама [98] , он читал нараспев старинные гимны, восхваления божеств, сказания о великой битве Хора с убийцей Сетхом. Увлекаясь решением какой-нибудь сложной математической задачи, он увлекал и ученицу, с упоением выводил на папирусе изображения головастика, узла, подковы, весело смеялся, когда вдруг обнаруживал ошибку у себя самого. Играя с царевной в кости, отдавался игре всецело, будто ставил на кон всё своё немалое богатство, и огорчался чуть ли не до слёз, когда проигрывал. В садах храма Лиона показывал ученице редкие растения, подробно рассказывал об их целебных или опасных свойствах и протягивал ей цветок на своей ладони с таким видом, словно это был драгоценный камень. Царевна как-то поинтересовалась, как воздвигаются храмы, Сененмут вспыхнул от восторга, принёс свои чертежи и долго объяснял ей, как рассчитываются высота и толщина стен, как определяется число колонн и избирается та или иная форма кровли. Сененмут был такой весёлый и беспечный, ему ничего не стоило войти в покои царевны смеясь, с ручной обезьянкой на плече, которая бесцеремонно дёргала его за нос и корчила смешные гримаски, он мог подбросить высоко в воздух и ловко поймать блестящий золотой браслет, принесённый им в подарок, любил напевать какую-нибудь смешную песенку, пока Нефрура корпела над решением сложной задачи… Это был ласковый, радостный мир учителя и ученицы, в который непрошеным гостем вторглась Хатшепсут, долгое время ревниво следившая за дочерью и Сененмутом. Занятия их всё чаще прерывались неожиданными приказаниями царицы, Сененмута постоянно вызывали в царские покои, а желание Хатшепсут прославить своё царствование невиданным доселе возведением храмов привело к тому, что воспитатель всецело превратился в архитектора, постоянно обсуждающего с повелительницей планы построек. Вскоре во дворце начали поговаривать о любовной связи царицы с Сененмутом, слухи доходили до Тутмоса и Нефрура и обоим не доставляли радости, а вскоре Сененмут появился в Зале Совета и занял место недавно отошедшего в страну Запада верховного жреца Аменемнеса. Незаметно он проскользнул и в Зал Приёмов и стад частым гостем в Доме Войны, не говоря уже о том, что двери обоих Домов Золота были открыты для него постоянно. Утратив привлекательный облик весёлого, жизнерадостного и беспечного молодого человека, Сененмут превратился в надменного придворного, чья грудь покрылась, как панцирем, тяжёлыми ожерельями наградного золота, а спина приобрела прямоту и твёрдость каменной колонны, не сгибающейся даже перед Хатшепсут. Стареющая повелительница бросалась к нему в объятия, едва успев затворить двери своих покоев, сплетала свои пальцы с пальцами Сененмута на глазах у придворных, давала ему пить вино из своей чаши, словно не замечая того, что любимец становится своенравным и гордым, позволяет себе отдавать важные приказания от своего имени, вмешивается во все дела, даже в те, которые издавна решались только советом верховных жрецов. Лицо Тутмоса темнело от гнева, печалью омрачалось лицо молодой царицы — бывший учитель не замечал её, ограничивался только предписанными ритуалом приветствиями. Но звезда, вспыхнувшая в одночасье, и сгорела в один миг, в своём сокрушительном полёте сорвав покрывало с лица Хатшепсут. А Нефрура пролила немало слёз, вспоминая учителя таким, каким он был с нею, и сейчас при воспоминании о нём её лицо затуманилось печалью. Но нельзя было при Тутмосе произносить имени ненавидимого им врага, и она отвернулась, чтобы фараон не заметил изменившегося выражения её лица. Раньше оно было просто печально — теперь выражало страдание.
98
…водя по строчкам тупым концом калама… — Калам — тростниковая палочка для письма. Один её конец был заострённым, другой — тупым, чтобы стирать написанное.
— Тебя утомило это плавание, Нефрура?
Она вздрогнула от неожиданности, услышав голос мужа, вздрогнула так явственно, что Тутмос усмехнулся.
— Нет, мой возлюбленный господин.
— Ты скучаешь?
— Нет.
Музыка на палубе затихла, как будто прислушиваясь к голосам, доносящимся из шатра. И стало совсем тихо, только лёгкий шорох весел нарушал безмолвие. Барка плыла посередине пруда.
— Будешь ждать меня из похода?
— Буду, господин мой.
— А если ждать придётся двадцать лет?
— И всё равно буду…
— Я ведь не остановлюсь на Мегиддо.
— Ты сказал: есть много городов в Ханаане, и в Куше, и в Митанни, и в стране Джахи.
— Нужно восстановить справедливость, Нефрура. Хека-хасут слишком долго правили Кемет. Велики были Яхмос и Секененра [99] !» Но то, что восстановлено ими, нуждается в укреплении.
— В тебе всё ещё кипит гнев, лучезарный господин мой?
— Месть, царица. И желание справедливости. Кемет — сердце мира, избранный богами центр его. Над ней единой во всей своей сияющей силе восходит солнце! И все народы должны быть под пятой её…
99
Велики были Яхмос и Секененра! — Яхмос (Яхмес) I — (правил ок. 1539-1514 гг. до н. э.) основатель XVIII династии. Довершил начатое его отцом и братьями изгнание гиксосов, вёл успешные военные действия в Палестине и Нубии.
— Тогда нужно возводить величественные храмы, строить дворцы и разбивать сады, мой повелитель. Нужно, чтобы божественные отцы, мудрость Кемет, посвящали в свои таинства достойных и хранили откровения старых мудрецов. Чтобы землепашцы получали обильный урожай и рыбаки собирали богатый улов. Тогда Кемет процветёт.
Тутмос улыбнулся, по своей привычке не разжимая губ.
— Мудро, царица. Но обо всём этом заботилась твоя мать Хатшепсут, а я позабочусь о том, чтобы Кемет стала всем миром и чтобы кони мои не могли и за год пройти от края до края её. Клянусь священным именем Амона! — Он снова поднял чашу с вином. — Думай о роскошном дворце, который я подарю тебе. И о том подарке, который можешь принести мне.
Барка подплыла к берегу, по верхушке шатра зашелестели листья, и прохладный зелёный отсвет упал на лицо фараона. Музыка зазвучала снова в такт лёгкому покачиванию барки, но голосов прислужниц не было слышно, словно царственные супруги и впрямь были одни.
Но даже если бы это было так на самом деле, Тутмос не потянулся бы к царице, не стал бы её целовать так, как делал это когда-то расчётливый, а может быть, и действительно влюблённый Сененмут. Тоска заходила по сердцу царицы тупым лезвием ножа, которое и не усугубляло боли, но и не давало пройти ей. Тихо подняв голову, она взглянула на Тутмоса. Он уже размышлял о своём, задумчиво чертя на борту барки планы каких-то неведомых будущих крепостей.