Вход/Регистрация
Достоевский и его парадоксы
вернуться

Суконик Александр

Шрифт:

Прервем рассказ и спросим: почему же Лучка не «страшный злодей»? Он убил майора за ничто, просто так, чтобы показать здоровенным и трусливым хохлам, с которыми идет по этапу за бродяжничество, как нужно держать себя с начальством – поступил, в общем, отчаянно, проявив волю действовать вопреки разумности – сколько же таких людей есть вокруг нас? И не следует ли нам опасаться таких людей, глядеть на них со страхом? Да, это все так, но, во-первых, Лучка убил «на публику», театрально, то есть с рефлексией на самого себя, а во-вторых, он явно любит рассказывать о своем преступлении, да еще рассказывать с юмором (рядом с ним сидит его приятель, здоровенный, благодушный и недалекий малый, и маленький, востренький Лучка, как заправский клоун, использует приятеля как «прямого» партнера, чтобы эффектней подать свою историю). Но люди чистой волевой субстанции не рассказывают, они действуют. Тут или-или, середины быть не может, и каторга знает это так же ясно и точно, как знала немецкая идеалистическая философия, которая, по сути дела, сформулировала идею Сверхчеловека, назвав романтическое искусство ироническим на том одном основании, что оно несет в себе рефлексию. И потому каторга относится к Лучке с пренебрежением, и, вслед за каторгой, к нему так же начинает относиться и Достоевский. В тот самый момент, когда человек начинает рассказывать себя, он становится чем-то вроде романтического писателя и теряет способность к непосредственному волевому действию. (В тот самый момент, когда европейское искусство переходит от мифа и эпоса к лирике, европейская цивилизация переступает через пик и идет на декадентское снижение.)

Теперь я перейду к разбору образов героев, которые, согласно Достоевскому, представляют собой по-настоящему сильных людей. По моему разумению, таких людей в книге четверо: простолюдины Газин, Петров и Орлов и дворянин A-в. Поскольку вся книга посвящена простолюдинам, я стану говорить о первых трех, а разговору об А-ве отведу позже отдельную главу. Начнем с Газина и сразу отметим черты, которыми Достоевский выделяет сильных людей каторги. Одна такая черта это подчеркивание их спокойствия и натуральной уверенности в своем над другими превосходстве. Вот и Газин «был всегда тих, ни с кем никогда не ссорился и избегал ссор, но как будто бы из презрения к другим, как будто считая себя выше всех остальных, говорил очень мало и был как-то преднамеренно несообщителен. Все движения его были медленные, спокойные, самоуверенные. По глазам его было видно, что он очень неглуп и чрезвычайно хитер; но что-то высокомерное-насмешливое и жестокое было всегда в лице его и улыбке». Другая черта – это то, что конкретное преступление, за которое осужден сильный человек, остается нам таинственно неизвестно. О преступлениях остальных каторжников, простолюдинов или дворян, о которых писатель берется рассказывать, сообщается точно и недвусмысленно, но когда дело доходит до Газина, Петрова и Орлова, всё отодвигается в туманную, неопределенную, даже мифическую область догадок, предположений и множественных чисел. О Газине говорится так:

В остроге об нем носились странные слухи: знали, что он был из военных; но арестанты толковали меж собой, не знаю правда ли, что он беглый из Нерчинска; в Сибирь сослан был уже не раз, бегал не раз, переменял имя и наконец-то попал в наш острог, в особое отделение.

Итак, Газин чувствует свое превосходство в обществе каторжников, и это превосходство каторга признает. Газин богат, он торгует в остроге вином, на него работает много людей. Но у него есть слабость, как раз связанная с его профессией целовальника и его богатством, то есть с материальной стороной его существования: он раза два в год запивает. Впрочем, и другие заключенные запивают, и Достоевский описывает такие загулы, когда человек, тяжело работая, несколько месяцев копил деньги, чтобы пропить их в один день. Тут Достоевский проницательно указывает, что эти загулы есть необходимость пожить по своей воле и что деньги, которые тоже необыкновенно важны для чувства хоть какой-то независимости, все-таки не так важны, как загулы, ради которых их копят. И арестант, говорит Достоевский, гуляет весело по принципу «хоть час да мой». Но с Газиным происходит иначе. Он гуляет широко, нанимает музыкантов, но почему-то во время загула не веселится, а наоборот, мрачнеет, становится зол и постоянно нарывается на драку, бросается на людей с ножом. А так как он невероятно силен физически, единственный способ сладить с ним это навалиться на него всем гуртом и чудовищно бить до тех пор, пока не потеряет сознание. Выходит парадокс: Газин все то время, когда трезв, разумен и сдержан, полностью контролирует себя, то есть находится в полной своей воле, повелевая нанятыми для проноса вина каторжниками. Это, так сказать, аполлонический Газин. Но как только он начинает пить, он превращается в Газина диониссийца, и тогда сквозь него и посредством его прорывается яростная и конечно же пессимистическая (иначе откуда бы такая мрачность?) сила, отчета в которой он дать себе не может, равно как и не может сдержать ее. Газин не исключение, есть немало людей, которые, когда пьянеют, становятся неприятны и агрессивны, и у психоаналитиков давно уже есть исчерпывающее объяснение такого феномена поведения. Но в данном случае оно меня не интересует, потому что я в данном случае смотрю на вещи под углом зрения Достоевского. Смотреть же под углом зрения Достоевского значит постоянно иметь в виду борьбу сил духа и материи в человеке, и в случае Газина это значит, что во время загула, под влиянием вина в нем как будто пробуждается осознание иллюзорности его властительного положения в каторге, всей его деловой деятельности, его антерпренерства, на которое он тратит столько времени и сил. Вдруг под влиянием алкоголя он видит, что он есть такое в действительности: животное, заключенное в клетку, как и все остальные каторжники, а коли так, то он и ведет себя по-животному Если брать Газина под таким углом, он становится фигурой трагической в том изначальном смысле, который шире и глубже принадлежности к какой-нибудь культуре с принятым ей идейным пониманием добра и зла: диониссийское состояние это состояние подсознательного понимания изначальной дисгармонии и трагедии человеческой ситуации. В Газине есть незаурядная, мощная сила, которая изначально направлена не на созидание, но на разрушение, то есть на различные преступления. Достоевский испытывает к Газину отрицательные чувства, но при этом придает ему шекспировский размах: «Этот Газин был ужасное существо. Он производил на всех страшное, мучительное впечатление. Мне всегда казалось, что ничего не могло быть свирепей, чудовищней его… Рассказывали тоже про него, что он любил прежде резать маленьких детей, единственно из удовольствия: заведет ребенка куда-нибудь в удобное место, сначала напугает его, измучает и, уже вполне насладившись ужасом и трепетом маленькой жертвы, зарежет ее тихо, медленно, с наслаждением». Тут нужно быть очень осторожным перед соблазном сравнения этого описания с известной навязчивой темой у последующего Достоевского изнасилования и доведения до самоубийства его героями маленьких девочек. Позже я буду говорить о характере связи между преступниками каторги и преступниками романов Достоевского, сейчас только отмечу, что между первыми и вторыми есть та кардинальная разница, что первые (каторжане) существуют (существовали) объективно, а вторые (сильные или околосильные герои, Свидригайлов, Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов) суть – как справедливо заметил Леонтьев – плоды воображения писателя, пришедшие не снаружи, но из его собственной психики. Поэтому надо отдать должное тому, как писатель настаивает, что чувства, которые ему внушал Газин, были общие чувства каторги (в отличие от чувств, которые внушал A-в лично Достоевскому). И тут же следует отметить еще одну тонкость различия: как бы ни были отвратительны приписываемые (значит, в какой-то степени сфантазированные) преступления Газина, эти преступления есть проявление искривленной, искаженной, но все-таки духовности, наподобие духовности маркиза де Сада, между тем как «преступления» А-ва, о котором я буду говорить позже, – это действия, предпринимаемые против христианской идеи духовности.

И потому, хотя Газин и производит «страшное, мучительное впечатление», он не «отравляет» существование Достоевского так, как A-в, и Достоевский сам делает отчетливое различие, говоря, что лучше мор, голод и пожар, чем такие люди, как A-в в обществе – ничего подобного он и близко не говорит о разбойниках и душегубах.

За Газиным идет Петров. И опять описывается взгляд: «Взгляд у него был тоже странный: пристальный, с оттенком смелости и некоторой насмешки, но глядел он как-то вдаль, через предмет; как будто из-за предмета, бывшего перед его носом, он старался рассмотреть какой-то другой, подальше». То же самое насчет того, почему он находится в остроге. Хотя Петров сидит в особом отделении, куда направляют за тяжелые преступления, мы так толком и не узнаем, за что именно его осудили. То есть нам рассказывается нарочито мимоходом, как бы слову: «В другой раз, еще до каторги, случилось, что полковник ударил его на учении. Вероятно, его и много раз перед этим били; но на этот раз он не захотел снести и заколол своего полковника открыто, среди бела дня, перед развернутым строем. Впрочем, я не знаю в подробности всей его истории; он никогда мне ее не рассказывал…». Хотя одного такого преступления достаточно, чтобы попасть в особое отделение, Достоевский подает этот эпизод во множественном числе, будто стоящий в ряду многих подобных же и совершенно для Петрова заурядных. Таким образом создается образ человека, точней каторжника, еще точней каторжника-убийцы, который возвышается над всеми остальными каторжниками-убийцами своей способностью убивать с такой же междупрочимностью, с какой другие завтракают или обедают.

Одним из первых стал посещать меня арестант Петров. Я говорю «посещать» и особенно напираю на это слово. Петров жил в особом отделении и в самой отдаленной от меня казарме. Связей между нами, по-видимому, не могло быть никаких; общего тоже решительно ничего у нас не было и не могло быть… Я даже и теперь не могу решить: чего именно ему от меня хотелось, зачем он лез ко мне каждый день?

Мысль о непонятности Петрова проходит в продолжении всего разговора о нем: «Не знаю тоже почему, но мне всегда казалось, что он как будто вовсе не жил вместе со мной в остроге, а где-то далеко в другом доме, в городе, и только посещал острог мимоходом, чтобы узнать новости, проведать меня, посмотреть, как мы все живем». Достоевский «строит» образ Петрова таким образом, чтобы читатель ощутил его таинственность, какую-то абнормальность. Горянчиков справляется о Петрове у одного из приятелей политических, и тот тоже говорит о нем в превосходящих словах: «Это самый решительный, самый бесстрашный из всех каторжных… Он на все способен; он ни перед чем не остановится, если ему придет каприз. Он и вас зарежет, если ему это вздумается, так, просто зарежет, не поморщится и не раскается. Я даже думаю, что он не в полном уме». Вот это последнее замечание весьма стыкуется с тем, каким хочет показать нам Достоевский Петрова: банальное, чисто обывательское выражение «не в полном уме» на самом нижнем уровне сознания означает то, что на более высоком уровне описывается словами «исключительность», «особенность» характера. Любопытно, что и тот самый политзаключенный М. тоже не приводит никаких конкретных деталей, которые могли бы в один миг осветить нам Петрова, опять тут только интуитивные и декларативные предположения. Почему? Хоть один какой-нибудь примерчик должен же он был бы привести в доказательство таких максималистских предположений? Но Горянчиков-Достоевский как-то сразу верит М., несмотря на то, что «М. как-то не мог дать мне отчета, почему ему так показалось». И продолжает:

И странное дело: несколько лет сряду я знал потом Петрова, почти каждый день говорил с ним; всё время он был ко мне искренно привязан (хоть и решительно не знаю за что) – и во все эти несколько лет, хотя он и жил в остроге благоразумно и ровно ничего не сделал ужасного, но каждый раз, глядя на него и разговаривая с ним, убеждался, что М. был прав и что Петров, может быть, самый решительный, бесстрашный и не знающий над собой никакого принуждения человек. Почему мне так казалось – тоже не могу дать отчета.

Достоевский подробно описывает внешность Петрова, его взгляд, его разговоры, манеру слоняться по баракам, но не может показать, что же заставляет его воспринимать Петрова как самого решительного и бесстрашного из всех каторжников. Петров выходит человеком, который непрозрачен, непроницаем, в него нельзя проникнуть, его нельзя описать, даже если описываешь его внешне. Раз, впрочем, Достоевский становится свидетелем сцены, когда Петров «серьезно рассердился»:

Ему что-то не давали, какую-то вещь; чем-то обделили его. Спорил с ним арестант-силач, высокого роста, злой, задира, насмешник и далеко не трус… Они долго кричали, и я думал, что дело кончится много-много что простыми колотушками, потому что Петров хоть и очень редко, но иногда даже дирался и ругался, как самый последний из каторжных. Но на этот раз случилось не то: Петров вдруг побледнел, губы его затряслись и посинели; дышать стал он трудно. Он встал с места и медленно, очень медленно, своими неслышными босыми ногами… подошел к Антонову. Вдруг разом во всей шумной и крикливой казарме все затихли; муху было бы слышно. Все ждали, что будет. Антонов вскочил ему навстречу; на нем лица не было… Я не вынес и вышел из казармы…

И тут Достоевский допускает художественный промах. Горянчиков говорит, что «ждал, что еще не успею сойти с крыльца, как услышу крик зарезанного человека…» (тоже, кстати, плакатное преувеличение, зарезанные не кричат), то есть Горянчиков физически не может присутствовать при разрешении конфликта, а между тем он рассказывает об этом разрешении так, будто сам при нем присутствовал: «Но дело кончилось ничем и на этот раз: Антонов, не успел еще Петров дойти до него, молча и поскорей выкинул ему спорную вещь». Что бы стоило Горянчикову добавить два слова: как мне рассказали потом присутствовавшие? Я указываю на эту небрежность только потому, что она характерна для Достоевского и еще раз указывает на особенность его поэтики. Сколько бы Достоевский ни жаловался в своих письмах, что его художественность страдает из-за безденежья и спешки попасть с работой к сроку, дело тут более глубокое и соответствующее его «разрывающей» стилистике, в которой его идеи (поэзия, как он сам их называл) и его материальная (натуралистическая) художественность далеко не всегда гармонируют, не живут в надежной спайке. Вот и тут: материальная художественность (правдоподобность) ускользает от Достоевского вероятнее всего потому, что он так увлечен идеей Петрова, что становится небрежен. Достоевский не видит рассказываемую сцену, как ее видел бы плотно реалистический писатель, то есть видит только то, что важно для им излагаемого образа, для излагаемой идеи образа, потому что он идет от идеи Петрова к сцене, а не наоборот.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: