Шрифт:
Маршак жил тут же, в Малеевке. Мы встретились с ним, когда приехали, как старые, хотя и весьма далекие знакомые. Он пригласил нас заходить к нему. Но вокруг него всегда было много людей, и мы его приглашением не воспользовались. И теперь Тамара тоже отказалась идти к Маршаку — со своими рукописями к нему обращалось столько литераторов, что не хотелось увеличивать их числа. Но Мария Сергеевна не стала ее даже слушать. На другой же день сказала: «Я уже договорилась с Самуилом Яковлевичем». И заставила нас пойти. Кстати, результат этого чтения был неожиданный: Маршак, которому переводы понравились, добился, что Тамарин Рильке был включен в план Гослита и через несколько лет опубликован. Мы с Тамарой не могли об этом даже мечтать.
И после этого я видел не раз Марию Сергеевну решительной и непреклонной — когда надо было кому-нибудь помочь, когда дело шло о судьбах литературных произведений и когда шел спор о звучании стихотворной строки. Вкусы Марии Сергеевны были широки, она принимала разные поэтические системы, разные поэтические голоса. Но всегда требовала точности и чистоты. А когда этого не находила, то не принимала. Иногда мягко, а иногда с совершенной твердостью.
Порой, встречаясь с чем-то чужеродным, Мария Сергеевна настораживалась и какое-то время колебалась: принять или не принять? Так было с моими стихами. Лучше всего рассказать об этом словами самой Марии Сергеевны (из январского письма 75-го года): «Мне нужно было какое-то время, чтобы привыкнуть к Вашей (завидной) свободе в отношении к рифме».
Но не твердость и непреклонность и не настороженность были главной тональностью характера Марии Сергеевны. Подлинной стихией Марии Сергеевны в ее дружеских беседах была мягкость, величайшая отзывчивость на слова собеседника (порой даже не до конца высказанные), ненастойчивость, порой даже словно неуверенность в своих собственных словах, если только речь не заходила уже о чем-то самом непреложном. Впечатление такой неуверенности подкреплялось тем, что Мария Сергеевна всегда говорила тихо, иногда даже очень тихо, нередко останавливаясь, зажигая спичку, чтобы закурить сигарету, и часто словно задавая молча вопрос — не собеседнику, а себе самой.
Казалось, что она сама не до конца доверяет своей мысли, или, скорее, так внимательно и полно вслушивается в ее течение, в ее возникновение, что лишь отрывочными, незавершенными предложениями, лишь полунамеками может передать это течение, это возникновение своему собеседнику. Со стороны ее слова могли показаться еле внятными. И хотя она могла говорить в высшей степени точно и четко, ясно аргументируя каждую свою мысль и опираясь на свое прекрасное знание русской поэзии, а особенно Пушкина, все же такая невнятица была для Марин Сергеевны чем-то очень характерным и важным.
Мне думается даже, что подобная невнятица — уже не в беседе с другими, а в потоке собственных чувств и мыслей — оказывалась той почвой, в которой вызревали, из которой произрастали стихи Марии Сергеевны. На каких-то внутренних этапах становление стихов, невнятица в той или иной форме, наверное, свойственна каждому поэту, является той стихией, в которой в конечном счете и рождается подлинное искусство, даже самое строгое и формально совершенное. Но иногда претворение невнятицы в ясность совершается в самом начале складывания стихотворения, может быть даже вовсе неосознанно для самого поэта. А иногда такое претворение крайне приближено к последним моментам созидания, а следы невнятицы порой остаются непреодоленными в самом произведении.
Мне кажется, что невнятица сопровождала Марию Сергеевну на пути к стихотворению очень долго, преодолевалась лишь на самых последних отрезках этого пути — но преодолевалась безостаточно. В самих стихах Марии Сергеевны исходная невнятица претворяется в стремительную ясность, в движение четких образов-смыслов. А от смутности невнятицы остается лишь неожиданность смысловых переходов и сопоставлений в их внутренней оправданности и естественности.
А нас невнятица, проступавшая порой в словах Марии Сергеевны, еще больше сближала. Потому что к моей общепоэтической невнятице присоединялась свойственная мне с детства необычайная затрудненность речи, доходившая до жестокого заикания. С годами заикание я преодолел, затрудненность речи внешне сгладилась. Но внутренне я никогда от нее не освободился. И хотя все это было совсем другое, чем у Марин Сергеевны, но что-то было в этом и общее, и мы оба чувствовали это, хотя прямо никогда ничего об этом сказано не было. Если не считать одного стихотворения, написанного мною Марии Сергеевне в первые годы нашего знакомства:
Вы запомнились сестрою дальней. Только были близкими слова, В робости первоначальной Прозвучавшие едва. Потому что оба мы привычны К немоте давным-давно. Потому что мы косноязычны, Как поэтам суждено.Когда я прочитал это стихотворение Ахматовой, она сказала: «Да, это вы оба. Вы и Маруся».
У Марии Петровых есть стихи очень разные. Но, пожалуй, главные из них — это стихи полета, полета неудержимого, порой — неукротимого. Полета напряженной душевной жизни. Есть и стихи других, более замедленных ритмов. Стихи не страсти, а раздумья. Стихи, обращенные иногда на предметы внешнего мира.
Но определяют творчество Марии Петровых все же стихи стремительные, наполненные энергией, пусть сдержанной, и словами, которые сами по себе могут быть простыми и повседневными, но, вовлеченные в стих, становятся весомыми и значительными. Стихи, в которых даже краски насыщенны, густы, сочетают яркость и темноватость. Так было в ранние годы, так было и в годы зрелости. В одном только стихотворении, состоящем из двенадцати строк («Пылает отсвет красноватый»), сосредоточен огромный пласт красок, различные отрезки цветового спектра: красноватый, фиолетовый, лиловый, розовый, багровый, алый, малиновый. А само стихотворение не разделено на строфы, а движется мощными рывками от двустишия к двустишию, которые объединены парными рифмами.