Шрифт:
Чьи слова?
Клейст теперь знает: он вернется в Пруссию, поступит на службу и будет нести ее, сколько хватит сил. Эта женщина еще о нем услышит.
— Вы подумайте, Гюндероде, ведь мы столь немного требуем от жизни — и уже слывем ненасытными: им, мол, подавай все или ничего. Вот ведь до чего дошло. Так мы и отступаем — шаг за шагом.
— Возможно, оно и так, только это нас не оправдывает. Признайтесь сами, разве вы не обезопасили себе тылы? Разве не живете тайной надеждой, что понадобитесь потомкам, если уж современники могут без вас обойтись? Но жаждете славы и сейчас, при жизни.
— Молчите.
Этот человек хватается за подпорки, но готов к тому, что подпорки рухнут. Что он не добьется ни той славы, ни этой, что все пойдет прахом. Что он исчезнет бесследно, будет забыт, неудачник, побочная фигура. Однажды, когда беспрестанные попытки обрести точку опоры в здешнем мироустройстве утратят для него смысл; когда он устанет вчуже бродить среди людей, никем не распознанный, больной от унижений, которые ему, несомненно, еще предстоят, без единого отклика на дело жизни, — лишь тогда он возьмет на себя право распорядиться своими муками, а вместе с ним и право положить им конец. Оборвать все путы, неизъяснимое блаженство…
— О чем вы задумались, Гюндероде? Где вы сейчас?
— Разве вы не разрешили мне помолчать?
Они остановились. Она прислоняется к иве. Оба смотрят на тот берег. Там, за плоской равниной, западая все ниже, по острой кайме горизонта катится солнце, огненный шар. Еще несколько минут — и его уже нет. Больше можно ни о чем не думать и не говорить.
— О чем мы беседовали?
— О вашей пьесе. Вы хотели мне ее разъяснить.
— Разъяснить! — Да, теперь он этого хочет.
— Доблестный муж, — слышит он собственный голос, — в зените славы и силы, Роберт Гискар, герцог Норманнский, предводитель норманнской армии, вынужден бороться с чумой, которая уносит его воинов и уже проникла в него самого.
— …что он отрицает?
— Он скрывает это от войска, ибо какой же из больного полководец, и, несмотря на все уговоры, сам врачует заболевших солдат.
— Совсем как Наполеон под Аккой [167] , — вставляет Гюндероде.
Неужели она улыбнулась?
— Этот изверг, — еле слышно говорит Клейст. — Возомнил себя неуязвимым…
— И неуязвим по сей день, не то что ваш Гискар.
— Гюндероде! Гискар — это колосс, подчинивший себя одной цели.
— Наполеон тоже подчинил себя своей цели.
167
Совсем как Наполеон под Аккой. — Имеется в виду неудачная осада крепости Акр (Акка) с 17 марта по 21 мая 1799 г., снятая из-за эпидемии чумы и недостатка провианта — поворотный пункт в сирийском походе Наполеона.
— Одержимый! Его пожирает жажда власти. А Гискар, наоборот, властвует над собой во имя цели вовне: он должен основать царство норманнов на греческой земле.
— По какому праву?
— Его ведет предсказание. Он осадил Константинополь, и обратного пути нет. Он все вложил в этот бросок, он сжег мосты. Понимаете, что это значит?
Почему она молчит?
Насчет предсказания она хотела бы поподробнее.
— С предсказанием вот какая штука.
Действительному Гискару — тому, который умер на Корфу, — было пророчество, что смерть ждет его в Иерусалиме. Слишком поздно он узнает, что здесь, где он считает себя в полной безопасности, был когда-то город, который тоже назывался Иерусалим. Предсказание сыграло с ним злую шутку.
— Итак, он умирает, проклиная коварство богов, которые его обманули? Или себя — за то, что поверил богам вместо того, чтобы поверить себе? Либо за то, что хитростью или по легкомыслию подменил волю богов собственными целями? За то, что слишком возвысился? Или, наоборот, недооценил себя?
— В том-то все дело, — отвечает Клейст. — Кто бы мне самому это рассказал…
То, на что ему понадобились годы, эта женщина поняла почти сразу: он бился над невозможным. Герой, который одинаково подвластен законам старого и нового времени, который обязан своей гибелью в равной мере и предательству богов, и самому себе, — для такого героя драма еще не создала форму. А главное, он теперь ясно видит: пытаться в одном лице изобразить и себя, и своего заклятого врага — неразрешимая задача. Неимоверный материал, на таком и сломаться не позор.
Он пишет, чтобы освободиться от неисцелимых сторон своей натуры.
— Я пишу просто потому, что не могу иначе.
— Гёльдерлин, чтобы мир его не погубил, предлагает полюбовное соглашение: условимся, что поэт безумен.
— Что предложите вы, Гюндероде? «Любите меня»?
— А вы? «Уничтожьте меня»?
— О нет, Гюндероде. Быть до конца правдивым с самим собой.
— Это не всегда в наших силах.
— Часто я думаю: а что, если первичная гармония вещей, дарованная нам природой и столь самонадеянно нами разрушенная, была последней, и мироустройство, которое мы себе положили, ни к какой вторичной гармонии не ведет?
— Если мы потеряем надежду, наши опасения сбудутся наверняка.
Они идут молча. Гюндероде указывает спутнику на удивительную игру красок в закатном небе, зелень неспелого яблока и розовый пурпур, больше нигде в природе такого не встретишь. Еще светло, но в воздухе повеяло прохладой. Гюндероде стягивает на груди концы шали. Она спокойна. В эту пору дня ей часто хочется остаться одной и умереть для всех, кроме того, которого она еще не знает и которого она себе сотворит. В ней борются три разных человека, один из них мужчина. Любовь, но только безоговорочная, способна переплавить воедино всех трех. Мужчине рядом с ней все это ни к чему. У него лишь один путь стать собой — писательство, он не может пожертвовать своим делом ради другого человека. И оттого одинок вдвойне и вдвойне несвободен. Гений он или просто несчастливец, каких время плодит во множестве, но кончит он плохо.