Шрифт:
— Клейст, поговаривают, вы ненавидите французов, возможно ли?
— Очень даже возможно. Да, я их ненавижу. — А про себя: как ненавидишь, когда слишком сильно любил.
Этот человек все еще остается для доктора загадкой, к тому же, едва здоровье его окрепло, он снова ушел в себя. Теперь, когда он говорит, уже не кажется, будто он произносит слова через силу. И в откровенности больше не пускается. Наскрести бы ему силенок побольше, хоть чуть-чуть, чтобы хватало на сарказм, — и, можно считать, дело сделано.
Однажды в доме у советника, в тихом семейном кругу, он вдруг рассказал, сохраняя непринужденный, почти игривый тон, будто говорил о чем-то забавном, какое это непростое дело — жечь бумаги, как плохо они горят, особенно если у тебя не печь, а сущее наказание — дымит, чадит, тяги никакой и золы полно. Но когда языки пламени начинают наконец лизать листы и скомканные жаром страницы вдруг вспыхивают и мгновенно чернеют, какой тогда испытываешь подъем, какое облегчение! И какую чувствуешь свободу! Невероятную свободу!
— Свободу? От чего?
Клейст смеется — вымученным, натужным смехом:
— Свободу от обязательств, которые, быть может, всего лишь самообман.
И больше от него ничего не удалось добиться. Если бы еще советник не прочел то письмо, от Виланда… Ну почему английская пуля не разорвала в клочки это письмо, а заодно и сердце! «Пусть весь Кавказский хребет, сам Атлас давит на Ваши плечи [161] — Вы должны закончить Вашего „Гискара“». Господи, стыд-то какой! Ведекинд небось думает, среди литераторов подобный тон — обычное дело. Неудивительно, что человек с подорванной психикой пал жертвой неумеренных амбиций своих друзей.
161
«Пусть весь Кавказский хребет, сам Атлас давит на Ваши плечи…» — Цитируется конец письма Кристофа Мартина Виланда (1733–1813) Г. Клейсту, написанного в июле 1803 г. (см.: Kleist H. von Werke und Briefe. Bd. IV, Berlin, 1978, S. 313).
Кто я такой? Лейтенант без портупеи. Студент без штудий. Чиновник не у дел. Автор без книги.
Душевнобольной. Лучше всего свыкнуться с этим определением, еще пригодится.
Только не писать больше. Все что угодно, только не это.
Гюндероде через всю залу идет к нему, чтобы забрать пустую чашку. Какая глупость — нельзя уйти только потому, что приехала в чужом экипаже. Как тянется время, каждая минута будто вечность. Что такое? Беттине якобы что-то понадобилось в ее сумочке. Какая неловкость! Она роняет ридикюль, что-то блестящее выскальзывает оттуда и крутится на гладком паркете. Кинжал. Клейст невозмутимо поднимает его, протягивает Гюндероде.
— Несколько странная принадлежность для дамской сумочки, сударыня.
— Странная? Возможно. Я этого не нахожу.
В мгновение ока Беттина похищает у нее кинжал. Она давно хотела рассмотреть эту вещицу как следует. Подумать только, Гюндероде носит при себе оружие!
Как по команде, все поднялись. Клейст с неудовольствием слышит тихий вопрос Савиньи:
— Всегда?
И ответ Гюндероде:
— Всегда.
Савиньи укоризненно покачивает головой. Кинжал передают из рук в руки, проверяют клинок («Какой острый!»), восхищаются красивым серебряным набалдашником. Клейст только диву дается: каждый из присутствующих, похоже, что-то знает или слышал про «кинжал Гюндероде». Шарлотта и Паула Сервьер, прелестные двойняшки, тут же затевают шуточный поединок, Ведекинд поспешно становится между ними, отбирает кинжал и лишь наполовину шутливо заявляет: на правах врача он конфискует холодное оружие из-за его очевидной опасности.
— Вы этого не сделаете, — произносит Гюндероде с неожиданной серьезностью, и в наступившем молчании советник с поклоном возвращает ей кинжал. Как ни в чем не бывало Гюндероде прячет его в сумочку.
Уму непостижимо. Самое время прервать загадочную сцену: двустворчатая дверь распахивается, слуга вносит вино. Позвольте, но звали только к чаю! Мертен возражений не принимает. Вино в наших краях пьют вместо воды, его нельзя считать угощением. Кстати, это вино из его собственного виноградника, за качество он ручается. Хозяин, по всему видно, любит выпить.
Клейст заметил: сцена с кинжалом раздосадовала и огорчила Савиньи; не ускользнуло от него и другое — если, конечно, ему не показалось: Гюндероде хотела отвести Савиньи в сторону, поговорить наедине, но тот сделал вид, что не заметил ее жеста, и вот теперь, благо предлог под рукой, обращается к Клейсту:
— Говорят, вы недавно из Парижа?
Браво, Савиньи! Это ты умеешь, друг мой: уклоняться. Как меркнет свет. И я совсем одна.
Зависеть от стольких вещей, власть которых над собой она признавать не хочет, — вот что ей отвратительно. А более всего отвратительно, когда эту зависимость замечают другие. Какой позор… Савиньи и тут ее раскусил: «Наша Гюндерозочка очень мила, но такая слабенькая…» Сейчас он обстоятельно излагает Клейсту свое намерение посетить Париж с научными целями. Клейст отвечает сдержанно: Париж? Да, для настоящего ученого, возможно… На что Савиньи, конечно же: как, а разве ему, литератору, путешествие ничего не дало?
Болтовня. Если бы разом онемели все уста и заговорили мысли. Одно из тех желаний, которые Савиньи неодобрительно называет безумствами. «Манерничанье, — сказал бы он. — В известном смысле манерничанье. Пресловутая загадочность. Я хочу сказать, Гюндерозочка, что это ведь вовсе не в вашем характере — быть в глазах стольких людей экстравагантной особой».
В этом он весь. Мягкость — но в меру, мечтательность — но до известных пределов, и уж ни в коем случае не хандра. Ясность, спокойствие, твердость и при этом всегда — жизнерадостность. Что же из этого вытекает, мой милый Савиньи? А то, что Гюндерозочке не следует более надоедать тебе. Ей должно знать свое место — в сторонке; и к тому же помалкивать. Ей следует — так, во всяком случае, всем будет приятно и удобно — даже посмеиваться над собой, нашей славной Гюндерозочке, нашей кроткой овечке. Ей не следует обременять ничью совесть. И он ведь прав.