Шрифт:
Но может быть, принципиальный отказ, уклонение от всяческих, даже минимальных и потенциальных, манифестаций власти ведет к иной политике субъективности и по-иному формирует саму субъективность? Во всяком случае, на эту мысль наводят многие тексты Пригова.
Скажем, политические колонки Пригова, печатавшиеся на сайте polit.ru, а затем изданные как цикл под названием «ru.sofob» (2007 – частично включены в раздел «По материалам прессы»). В них Пригов, вопреки ожиданиям, практически ничего не «утверждает» и тем более не «проповедует». Кроме, разве что, единственного, но очень важного постулата – о миссии интеллектуала. Эту миссию Пригов понимает совершенно конкретно: интеллектуал это «такое специально выведенное существо для проверки и испытания на прочность всевозможных властных мифов и дискурсов. Как, скажем, собака натасканная на наркотики». Поэтому интеллектуал не может быть на службе у какой-либо, особенно властной, идеологии. Поэтому позиция интеллектуала чревата одиночеством.
Сам Пригов во всех своих текстах демонстрирует верность этой позиции. Именно поэтому он не столько утверждает, сколько вопрошает. Разыгрывая внутренние противоречия популярных идеологем, он доводит их до абсурдистского результата, который запечатлевает с помощью анекдота или какого-то смешного случая. Последний выступает как некий коан, открытый для многочисленных интерпретаций. И при всем этом, конечно же, позиция Пригова отличается последовательным либерализмом. Нет ли тут противоречия?
Собственно говоря, Пригов сам не раз артикулирует внутреннюю логику таких высказываний, впрочем, неизменно оставаясь в зоне пародийно воспроизводимого «чужого» дискурса. Особенно примечательны в этом отношении тексты из цикла «Что может значить» (1997; включены в раздел «Максимы»), среди которых встречаются, например, такие:
Что можно сказать о сумеречных зонах? – ну, это так называемые зоны неразличения, пограничные зоны, зоны непринадлежания (…) то есть мерцательности, говорения-неговорения, Двайты-Адвайты и одновременно все же именно то, о чем здесь говорится
Что значит: заполнить пустотой? – да практически ничего, просто некую пущую пустоту заполнить данной, которая по сравнению с иной оказывается и не такой уж пустотой, либо в отрицательном смысле имеет положительное действие, то есть подразумевает опустошение
Что может значить: апеллировать к истине? – это уж, действительно, практически, ничего не значит, кроме того, что предполагается наличие некой, общей для всех, даже перед лицом кого это все происходит, общей истины, что, понятно, чистый абсурд, но сама интенция обладает некой степенью изначальной убедительности и обращение к ней самому обращающемуся придает значительную степень уверенности в общезначимости своих апелляций, что несомненно имеет воздействие на противостоящую сторону
Все эти максимы, хоть и пародируют научный дискурс, тем не менее, в полной мере демонстрируют сам принцип, лежащий в основе их риторики – и шире, в основе приговской политики субъективности. А именно: методичный подрыв дискурса парадоксально сочетается с достижением его прямых задач. На первый взгляд, «пустое» высказывание «оказывается не такой уж пустотой», если оценивать его по его политическому эффекту – прежде всего, по воздействию на другие высказывания и дискурсы. Сознание отсутствия «общей истины» не мешает использовать апелляцию к последней в качестве инструмента, усиливающего убедительность собственного высказывания и т. п. Строго говоря, это и есть мерцательность, которая уже упоминалась не однажды. Но смысл ее по отношению к политике субъективности означает то, что целенаправленное обнажение и подрыв дискурсивных «заимствований», из которых складывается современный субъект, может стать способом построения вполне самостоятельной субъективной политики; что отказ от цельности способен стать основой цельной позиции; что трикстерское высмеивание всех «апелляций к истине», при последовательности осуществления, само вырастает до утверждения истины.
Приложима ли эта логика к поэзии Пригова? Думается, да. Неслучайно в своих поздних стихах Пригов часто возвращается к «возможности прямого и искреннего высказывания» – с необходимой оговоркой: «я, естественно, не говорю о чистой, невинной и невменяемой лирике» (предуведомление к сборнику «Возвращенная лирика», 2002). Он (тщетно) ищет грамматические структуры, обеспечивающие «процедуру грамматической и интонационной незаинтересованности» и даже пишет стихи «не для чтения» (вполне сознавая лукавство такого хода). Наиболее убедительным, впрочем, представляется такое самоопределение из предуведомления к сборнику «Почти ничего» (2003): «Классической интенцией классического поэта было создать некий незыблемый шедевр, переживающий все и всех на свете и светящийся одиноко среди исчезнувшей вселенной… Мои же слабые амбиции простираются ровно в противоположном направлении. Стихотворение должно уничтожаться, самоиспаряться в конце. Исчезать. Должен оставаться легкий дымок воспоминаний о чьем-то будто бы существовании. И снова, снова… Посему и такое огромное их количество, как актов, подтверждающих невозможность утвердиться».
Эта интенция действительно прослеживается во многих текстах Пригова, она объясняет обязательное наличие снижающей или комической, но, как правило, нарушающей ритм стихотворения концовки. Но за этой а-стуктурной структурой стоит и глубокое философское сознание, рифмующееся и с «Катей китайской» и, как всегда, воплощенное Приговым без пафоса и с самоироничным смирением.
С одной стороны, его философия доводит до конца постмодернистскую критику абсолютов, что самим Приговым определяется как «партизанский логос»:
Сжигать все до последней птицы И убегать в свою берлогу — Такой вот партизанский принцип И выше – партизанский логос Не то, чтобы здесь всякий занят Подобным, но мы партизане Отчасти Все Отчасти Кроме тех редких, кто полностьюС другой, она вызывает в памяти барочное Vanitas – тщету человеческих усилий; только у Пригова эта аллегорическая фигура, ухмыляясь, указывает на неизбежное исчезновение, стирание, размывание под потоком времени любой власти, любого смысла, любого значения, любых убеждений – короче говоря, любой «монады» (тоже, впрочем, барочная категория). Это очень горькая философия, но за ней стоит радикальный отказ от наивности и самообмана. Именно способность Пригова смешно писать об этом пределе современного сознания определяет неповторимую интонацию, без преувеличения, шедевров его поздней, самоиспаряющейся лирики:
Вот в Беляево, скажем, иль ниже Я стою прислонившись к плетню И думаю: Вот старушку я разве обижу? — Обидишь, обидишь! – Вот ребенка ли уроню? — Уронишь, уронишь! Что за голос тяжелый и мрачный Среди ясного летнего дня Я в смятении оборачиваюсь Никого, вроде, кроме меня Не наличествует И я прихожу в еще большее смятение. Собака лает, дождик сыпет Окрестность капель мелкой сыпью Покрыта, пробегает дрожь И шопот слышен вдруг: Не трожь Не трогай меня В минуту моей слабости С папой в магазин идем Там всего безумно много А мы немногое берем Этого и иного Так рублей на двадцать в сумме Папа, где ты? – А папа умер Давно Очень давно Когда еще такие мощные деньги были Вот все Макдональдсы поносят А я, признаться, так люблю Зайти – сижу, мне внук приносит Бигмак и чипсы, я беру Его кудрявую головку И в лоб целую так неловко И мы едим