Шрифт:
7. КОРОЛЕВА МЕЧЕЙ: «мы суть слова, мы суть музыка, мы суть сама вещь»
Долгие путешествия побуждают Эфеба читать и писать, но также углубляют разлом между прожитым и написанным. Под железнодорожным мостом однажды вечером, должно быть, в Глазго, он смотрит в окно видеосалона «Аполлон». На большом экране закольцован для бредущих мимо выпивох безмолвный клип: перед наковальней, где возникает из искр меч, стоит пораженный японский мальчик. Отец мальчика лежит мертвым. Мальчик, несомненно, вырастет, станет воином ниндзя и отомстит. Глаза его расширяются: он зрит в стали отражение своего покуда недостоверного, но победного будущего. Искры летят мимо.
Как и следовало ожидать, думает Эфеб, и действительно, мальчишка — лишь клише. Но стоит отвести взгляд от экрана, и видишь, как разлетаются вверх-вниз по дороге оранжевые искры, как подсвечивают они, вспыхивая во тьме среди пляшущих градин, вывески других дешевых лавок, среди них и нечто большее, нежели ЗИМНИЕ ШЕРСТЯНЫЕ ТКАНИ СО СКИДКОЙ.
Язык провоцирует скандалы, ибо дарует возможность для подобных коннотаций. Истории перебрасываются миром, в котором пережиты, вперед-назад, как метафорой, пока он не износится. Лишь затем понимаем мы, что понимание и есть действие. Мы должны вновь вступить во владение им, минута за минутой нашей жизни.
8. СМЕРТЬ. Все на свете открывается вместить свою противоположность
Когда бы ни поднял Эфеб взор, а в пейзаже открывается нечто новое — дрок устилает склон крутого холма, на чьей вершине торчит одинокая ферма; заводские трубы теряются в солнечном сиянии, туда не посмотришь; в ясной, должно быть, северной, ночи перечеркнуты инверсионными следами самолетов Орион и его Пес; но в конце концов такие путешествия ему опостылевают. Чистый желтый передок поезда системы «Интерсити», вылетающий на перрон в солнечное сияние, более не преисполняет его душу восторгом. Он повидал слишком много душных хостелов под толстыми одеялами в континентальном стиле и станционных кафешек. Он осуществил слишком много пересадок. Он теряет веру в свои инсайты, в оформленные связи.
Об очередном городе он помнит лишь витрину популярного салона для новобрачных (скидка двадцать процентов), которая, пока Эфеб проходил мимо, на миг словно бы слилась с тротуаром, загаженным окурками, картонными упаковками из-под бургеров и чеками из супермаркетов, так что могло показаться, что все сделалось непонятным, раз внутреннее и внешнее пространство, витрина и улица, были продолжениями друг друга. Он зевает и смотрит в зеркало. Позади упаковывают его сумку.
Потом поезд, следующий рейсом в 5:18 от Шеффилда на Сент-Панкрас, задерживается из-за ремонта на пути, а затем снова: локомотив сломался. Воскресенье. Эфеб, задремав, рывком пробуждается. Поезд стоит, и он не понимает, где находится: выглядывает наружу, ища фонарей или вывесок в ночи, но там лишь темные поля. Часов у него нет, они разбились в Эдинбурге, и единственные доступные ему — на руке женщины через проход. Пластмассовые, с прозрачным циферблатом, так что в мельтешении зеленовато подсвеченных зубчиков часового механизма недолго и за руками не уследить. Эфеб снова засыпает и видит в недолгом сне старика на странной энергетической машине, который едет рядом с поездом, но на сей раз заглядывает внутрь; но вскоре снова просыпается в ужасающей уверенности, что кричал во сне. Наверное, его весь вагон слышал. Он превратился в типичного пассажира лондонского экспресса: храпящего человека средних лет с плохими зубами, при холщовом чемоданчике, — голова во сне откинута на подголовник и застыла в неудобной позе между креслом и окном.
Но из этого путешествия он привозит воспоминания о своем детстве, в Уорикшире [4] .
Однажды июльским утром он сидел на берегу реки в Стоунли-парке в гипнотической неподвижности, глядя, как жаркий солнечный свет брызжет и пенится у запруды, и теряя в конечном счете способность отделить вид воды от ее звука и веса, от странного, могучего, какого-то дрожжевого запаха. Большая часть объектов детства была в его восприятии так преобразована, и он той ночью пишет в дневнике:
4
В Регби, графство Уорикшир, родился сам Харрисон.
Маленькие распаханные пустоши и бережки становятся тайными проходами в теплые поля и восторженные эмоциональные состояния детства, когда со своеобразной усталой пресыщенностью возбуждения смотришь, как рука тянется все ближе и ближе к серому засохшему дереву старых воротец, и на секунду контекстное отличие одного от другого теряется, или, точнее, теряется возможность обнаружить единый контекст, который приемлет оба предмета, если только не столь общий и просторный, как просто Мир. В конце концов лишь интенсивная экзистенция, фотографическая точность их доступны пониманию. В этом детском состоянии все вплетено в свет, как цветы, залитые воском и запечатанные бумагой в стеклянной вазе. Сперва мне казалось, что свет этот свой черед сплетает состояния или качества, о которых я имею лишь приблизительное представление — самосознание, растущий сексуальный интерес, неосознанные трансовые проявления нарциссизма. Теперь я понимаю, что ребенка полностью составляют пережитые вещи: паутина в траве, пролетающий над головой самолет, кокон цикады, отблеск света на ветровом стекле проехавшей дизайнерской машины. Эти элементы претерпевают пересборку, формируя способ восприятия иных вещей. В таком непрестанном сплетении и расплетении, в этом Уловлении, таится опыт, первоначально воспринятый мною как омывающий пейзаж свет.
То, что мы называем смыслом, есть не то, что открывает свет, ибо открывает он себя. Взгляни на новые объекты взрослый, и свет будет ценен лишь самим актом иллюминации. Восприятие есть значение. Значение есть деяние.
9. ЛУНА, представляющая «состояние непристойного ужаса»; человеческие силы достигают предела и коллапсируют перед Внутренним Светом
Как только путешествия окончены, в картах нужды больше нет.
Эфеб стоит на выходе со станции Черинг-кросс, вернувшись из последнего путешествия. По парковке такси расхаживает невысокая, плохо одетая женщина лет двадцати пяти-тридцати. В правой руке она держит конверт и вопит:
— Ах ты ж чертов клочок бумаги, ах ты ж чертов клочок бумаги!
Ее щеки раскраснелось от натуги, волосы струятся по сторонам лица. На ней мареновое пальто, плотное, точно ковер, сдавившее пухлые груди.
— Ах ты ж чертов клочок бумаги! — визжала она.