Шрифт:
«Не дадим использовать нас для борьбы против Советского Союза!» — гласят транспаранты, и этот возглас вырывается из сотен тысяч грудей на стадионе и, как гром, разражается над Парижем.
«Да здравствует Советский Союз!» — взывают транспаранты. И охот лозунг гремит над Парижем, как предостережение, как твердая воля, как грозное слово французского народа.
О, эти-то знают, кто является подлинным защитником мира! Эти знают, чего стоят казуистические доводы во всякого рода комиссиях о том, что Советский Союз якобы угрожает миру. Они знают, кто является поджигателями войны. Их не обманет ни продажная газетенка, ни продажный сановник. Они уже испытали, что означает, когда в твоей стране хозяйничают чужеземцы. Их не увлекут ни экзистенсионалисткие «теории», ни космополитические фокусы. Они хотят жить в своей Франции жизнью свободных людей.
На другой день Жюль Мох сообщал, что в демонстрации приняло участие… 40 500 человек. Но это сообщение никого не обмануло: весь Париж видел, как валили толпы, как замерло на весь день движение, как все население высыпало на улицы. Все знают, что через стадион прошло свыше полумиллиона человек, — и это, может быть, лучше всех знает сам Жюль Мок. Точно так же, как он прекрасно знает, что в рядах демонстрантов шли его собственные подчиненные — парижские полицейские, десять тысяч которых присоединились к Всемирному конгрессу сторонников мира. Против всех этих фактов бессильно смехотворное сообщение Мока, которым хотели успокоить неизвестно кого. Ибо ведь у американских хозяев Жюля Мока есть и помимо него достаточное количество своих агентов в Парнасе, достаточное для того, чтобы проверить любое министерское сообщение. Кто же и кого хотел обмануть? Можно скрыть какой-нибудь незначительный факт, но нельзя скрыть мощной манифестации, рапной которой Франция по видела уже четырнадцать лет, со времен самого высокого подъема движения Народного фронта.
Да, это Париж! Прекрасный, гремящий, грозный Париж французского народа.
Этот Париж мы видим не только на стадионе Буффало. Когда мы с Корнейчуком выступаем в предместьях, в маленьких городках, мы явственно слышим биение сердца Парижа. Мы не произносим речей, — мы только отвечаем на вопросы. И вопросы сыплются, сыплются непрерывно, ливнем обрушиваются на нас. Спрашивают рабочие. Спрашивают женщины. Спрашивает молодежь. И в их вопросах нам открывается трудная, тяжкая доля французского народа и облик французского рабочего класса. Они спрашивают, а мы отвечаем — и, однако, сколько же мы сами узнаем из этих вопросов!
Мы находим тот Париж, Париж стадиона Буффало, в рабочем районе, где живет Морис Торез. Он живет здесь, в рабочих кварталах, среди людей, которые ему близки, вдали от цветущих аллей и клумб элегантных улиц Парижа. Здесь улицы серы и мрачны, здесь но видно нарядных женщин. И чувствуется какое-то напряженке: да, эти люди знают, кто заинтересован в том, чтобы с руководителем их партии случилось что-нибудь недоброе. И они чувствуют на себе ответственность за его неприкосновенность. Вот почему тут ощущаешь атмосферу какой-то постоянной настороженности, постоянной бдительности, которая больше говорит нам об условиях, в которых приходится развиваться рабочему движению Франции, чем десятки рассказанных нам фактов.
Мы находим этот Париж в словах и сердцах многих людей, с которыми нам приходилось встречаться и работать в период организации конгресса и в то время, когда он происходил. Мы видели воплощение духа этого Парижа в хрупких, казалось бы, слабых женщинах, которые самоотверженно боролись во время оккупации и сейчас продолжают самоотверженно служить своему народу. В мужчинах, которые чудом избежали казни от руки нацистских палачей и теперь продолжают бороться в самых грудных условиях.
Мы находим этот Париж, Париж стадиона Буффало, в чарующей улыбке Мари-Клод Вайан-Кутюрье, одной из руководительниц международного антифашистского женского движения. Мари-Клод слегка оттягивает рукав блузки — на руке вытатуирован номер заключенной Освенцима. Эта физически слабая, тяжело больная в то время женщина была брошена с фашистский лагерь и пробыла там три года, и устояла, и выдержала все, и вела в лагере подпольную работу, к спасала сотни людей. Она вселяла веру и бодрость в своих товарок по заключению, она помогла им не сломиться, не дать согнуть себя, и даже не потеряла своей чудесной улыбки, перед которой невозможно устоять, улыбки, которая словно изнутри освещает все ее лицо, озаряя его какой-то необычайной красотой.
Этот Париж нам близок, понятен и дорог. И этот Париж понимает и нас.
В маленьком городке, точнее говоря, в предместье Парижа, а конце вечера ко мне подошел француз, по профессии врач.
— Не нашлось ли бы у вас возможности разыскать адрес трех советских девушек? Таня, Соня и Маруся… Они были с нами в лагере и, рискуя собственной жизнью, спасли от смерти мою дочь… Нам так хотелось бы, жене к мне, сказать им теперь, что мы никогда о них не забываем, что мы их вечные должники…
Он показывает какие-то бумаги, старые адреса, любительскую фотографию.
Таня, Соня, Маруся! Где бы вы ни были теперь, если вам попадет в руки эта статья, знайте, что там, далеко, в маленьком городке под самым Парижем, вас вспоминают, горят благодарностью к вам два человеческих сердца.
Но вслед за врачом подходят и другие. И возникает героическая повесть о наших советских людях. Об их несокрушимом мужестве. Об их полном достоинства поведении за колючей проволокой фашистских концлагерей, за стеной кровавых застенков гестапо.
— Если бы не они, мы все погибли бы…
— Это ваши девушки вдохнули в нас веру и бодрость, которая позволила нам продержаться, пережить все ужасы лагерей.
— Это ваши люди учили нас мужеству.
И куда мы ни попадаем, всюду нас встречают этими признаниями. В зале всегда найдется кто-нибудь из тех, кто в самые кровавые, в самые мрачные дни гитлеровского рабства повстречал советских людей и, как светлый луч, сохранил о них воспоминания на всю жизнь.
Седая старушка, по-видимому, работница, нетерпеливо дергает меня за рукав: