Шрифт:
Вдруг человек с подусниками обернулся и тихонько свистнул. Из темноты сада послышался ответный резкий свисток, и мимо меня, пригибаясь к земле, пробежали два оборванца. «Бей жидов», — вдруг загорланил один из них во всю глотку. «Бей жидов», — неистовым голосом отозвался другой.
Говоривший оратор осекся на полуслове, а толпа, от неожиданности заколебавшись одну секунду, вдруг в панике хлынула из сада.
Прекратить панику было невозможно. Кто-то с трибуны призывал к спокойствию, но никто уже не слушал оратора. Мужчины и женщины с искаженными страхом лицами бежали к выходу и проталкивались локтями через калитку. Митинг был сорван. Два оборванца обратили в бегство тысячную толпу, только что шумно одобрявшую призыв к вооруженному восстанию…
Я возвращался домой по темным, пустынным улицам Симферополя в самом мрачном настроении духа. Тревожила таинственная загадочность сцены, которую я только что наблюдал на темных дорожках городского сада, а главное, противно было видеть проявление человеческой трусости. И победа революции, уже одержанная в действительности в этот день, казалась мне недостижимой…
Что может быть прекраснее ясных октябрьских дней в Крыму, когда солнце нежит вас ласковой теплотой, краски кажутся особенно яркими, звуки чеканными, а туманные дали становятся близкими и доступными. В такие дни всегда чувствуешь себя бодро и легко.
После длительного ненастья такой день наступил в Симферополе 18 октября 1905 года. С утра весело и ярко светило солнце, и бесконечно мирным казался накануне еще такой мрачный и тревожный Симферополь.
Рано утром пришел ко мне мой знакомый В. В. Келлер, с которым мы вечером в самом угнетенном настроении расстались в городском саду. Я сразу заметил особую торжественность в выражении его лица.
Он протянул мне полоску свежеотпечатанной телеграммы: Манифест 17 октября…
В столицах, где люди, интересовавшиеся политикой, заранее знали о готовившемся манифесте и о том, что происходило в правительственных и придворных сферах, самое опубликование его, вероятно, не произвело такого ошеломляющего впечатления. Но в провинции, лишенной, благодаря забастовке, возможности знать что бы то ни было из того, что делалось в Петербурге, манифест своим неожиданным появлением вызвал прилив бурного воодушевления. Про себя скажу, что ни раньше, ни после ни одно крупное политическое событие не давало мне ощущения такой огромной непосредственной радости.
Инстинктивно я взял шляпу и выбежал на улицу без всякой определенной цели, а просто ощущая потребность разделить свою радость с населением города, в котором жил. Очевидно, те же чувства испытывались множеством людей, весело выходивших из своих домов и направлявшихся в центр города. С некоторыми встречными знакомыми я облобызался. То же, я видел, делали и другие. Весь этот человеческий поток вливался в главную Екатерининскую улицу, по которой уже двигалась наспех организованная социал-демократическая манифестация. Впереди шла с красным флагом высокая, красивая молодая женщина, Е. С. Бобровская, служащая земского статистического бюро. В эту минуту партийные счеты были всеми забыты, и к манифестации, украшавшейся все новыми и новыми ярко-красными знаменами, присоединялись самые мирные обыватели.
Весело двигалась радостная толпа вдоль улицы. Из окон домов и с балконов нам приветливо махали платками и присоединялись к громовому ура, то и дело раскатывавшемуся по толпе. Шествие двигалось без определенной цели. Вдруг какой-то молодой человек в очках неуклюже вскарабкался на телеграфный столб и тонким голосом прокричал:
— Товарищи, к тюрьме! Потребуем освобождения политических!
Толпа послушно пошла к тюрьме. Подошли и стали стучать в ворота. Сначала стучали кулаками, потом палками и зонтиками, наконец откуда-то появились люди. В тюрьме все было тихо. Но вдруг из верхнего окна со свистом полетели кандалы. Это уголовные, видя, что толпа осаждает тюрьму, подняли бунт.
И вот из какой-то задней двери один за другим стали выскакивать люди в арестантских одеждах. Как звери, выпущенные из клетки, они на минуту как бы застывали от ощущения внезапной свободы. Потом, осторожно оглядываясь по сторонам и наметив место, куда спасаться, пригибаясь к земле и вбегая в толпу, исчезали в ней. Наконец открылись главные ворота и показались политические: впереди шел мой знакомый эсер Борис Неручев в большой фетровой шляпе и коричневом пальто. Очевидно, вышли они без разрешения начальства, так как вслед за ними выбежали тюремные сторожа и стали их загонять в тюрьму. Один из сторожей сзади подошел к улыбавшемуся Неручеву, поднял шашку… и вдруг Неручев исчез, а черная шляпа и коричневое пальто беспомощно опустились на землю…
«Неручева убили», — крикнул кто-то, и вся толпа отхлынула назад, оставив посреди площади коричневый комочек и черную шляпу. Мы с каким-то молодым офицером подбежали к Неручеву и приподняли его. Он был весь в крови, но уже пришел в сознание. Потащили его в соседние казармы, где с помощью солдат омыли рану, перевязали, а затем на извозчике повезли к врачу. Этот эпизод вывел меня из толпы манифестантов. Из казарм я слышал выстрелы на тюремной площади и потом узнал, что это спешно вызванная рота солдат усмиряла бунт уголовных. Несколько человек было убито, но около сотни арестантов успели бежать и приняли деятельное участие в последовавшем потом разгроме магазинов.
Будучи накануне свидетелем панического настроения толпы, я был уверен, что после слышанных мною выстрелов манифестация закончится, и отправился домой. Мне отворила горничная.
— В городе убивают, — сообщила она мне задавленным голосом.
— Где убивают? Кого убивают?
— В городском саду солдаты стреляют, слышите.
Я прислушался, и до меня отчетливо донеслись со стороны городского сада звуки нескольких выстрелов. Не рассуждая, я выбежал на улицу, вскочил на проезжавшего извозчика и поехал к городскому саду. На мосту, ведущем через Салгир к городскому саду, меня остановили городовые: