Шрифт:
Когда я читал в газете о приеме этой депутации царем и о том, как торжественно Трубецкой читал перед ним составленный им адрес, я невольно вспомнил сцену у камина в Большой московской гостинице и тот «адрес», который Трубецкой поднес бы царю, если бы мог откровенно высказать свои убеждения.
В сущности, этим актом кончилась политическая роль земских съездов. Но мы продолжали собираться и обсуждать разные программные и тактические темы, порождавшие все больше и больше разногласий в нашей среде.
Особенно яркое впечатление у меня осталось от заседаний, посвященных обсуждению польского вопроса. На эти заседания были приглашены видные представители польской интеллигенции. Большинство из них принадлежало к польским народово-демократам, которых я на следующий год увидел депутатами 1-ой Государственной Думы. Среди поляков обращал на себя внимание один маленький невзрачный человек с непропорционально большой лысеющей головой и с белокурой козлиной бородкой. Он скромно уселся вдали от своих соотечественников, в задних рядах, и молча пускал дым из маленькой трубочки, не вынимая ее изо рта… По-видимому, он был мало кому известен. Но по открытии зеседания он тихим голосом попросил слова. «Слово принадлежит г-ну Врублевскому», — провозгласил председатель граф Гейден. Врублевский поднялся и стал говорить. С первых же его слов зал замер… Всякий, бывавший на больших собраниях, знает, как трудно человеку совсем неизвестному, притом с невзрачной фигурой и ординарным лицом, овладеть вниманием аудитории. Это доступно лишь ораторам с огромным талантом, каким обладал Врублевский. Говорил он с польским акцентом, мягким музыкальным голосом, иногда понижая его до такой степени, что малейший шорох мог бы его заглушить. Мы сидели как зачарованные, и ни одного слова из его речи не терялось. Его речь, пластичная и полная образов, для русского оратора могла бы показаться чересчур вычурной, но польский акцент придавал этой вычурности художественный характер. «Четвертое поколение военнопленных явилось к вам, господа представители русского народа, и ожидает от вас протянутой руки». Так начал Врублевский свою речь, посвященную изображению национальной трагедии, переживаемой Польшей в течение целого столетия. Некоторые образы его были так ярки, что я теперь, через тридцать лет, помню отрывки его речи дословно:
«Если бы всю кровь, пролитую польским народом за свое освобождение, вылить на главную площадь Вильны, где стоит памятник Муравьеву, то бронзовому тирану не пришлось бы нагнуться, чтобы испить этой крови». И еще отрывок: «И когда дым от пороховых выстрелов рассеялся, мы увидели добродушные лица русских солдат, которые, расстреливая нас, расстреливали собственную свободу»… Когда Врублевский кончил, наступила длинная пауза, какая бывает в концертах после блестящего исполнения какого-либо музыкального произведения. А затем раздались бурные аплодисменты. Я посмотрел на своего соседа М. К. Мурзаева. Он вытирал слезы, катившиеся из его глаз.
Мало кому известный виленский адвокат Врублевский после этой речи вдруг сделался знаменитостью. Когда через несколько месяцев слушалось дело о восстании лейтенанта Шмидта, группа адвокатов, организовавшая защиту, пригласила его в качестве защитника главного подсудимого. Присутствовавшие на этом процессе передавали мне о потрясающем впечатлении, произведенном речью этого изумительного оратора. Все слушали ее с неописуемым волнением. А когда Врублевский кончил говорить, это волнение прорвалось в слезах. Плакали все — подсудимые, защитники и даже суровые военные судьи. Впрочем, утерши слезы в совещательной комнате, они все-таки приговорили Шмидта к смертной казни, а других подсудимых к каторжным работам.
Казалось, что этот изумительный оратор был предназначен для какой-либо крупной политической роли. Но после процесса Шмидта он снова исчез с политического горизонта. Перед выборами в первую Думу, куда он попытался выставить свою кандидатуру, стало известно, что Врублевский несколько лет тому назад выступал защитником какого-то участника еврейского погрома. Этого было достаточно, чтобы еврейское население Вильны голосовало против него, да и вообще чтобы его политической карьере в рядах левой русской интеллигенции пришел конец. Что же касается поляков, то они его не считали своим, ибо в польском вопросе он не проявлял достаточной национальной непримиримости.
Случайно я узнал, что Врублевский, продолжая быть скромным виленским адвокатом, дожил до революции 1917 года, в которой, однако, уже не пытался играть роли. В Вильне он был известен как библиофил, собравший за свою жизнь огромную библиотеку. Умер он, если не ошибаюсь, лет 10 тому назад, уже польским гражданином.
Земский съезд, на котором обсуждался вопрос о польской автономии, происходил в августе или в сентябре. К тому времени некоторые более правые члены съездов перестали на них появляться. Зато съезды пополнились гласными городских Дум, а также разными видными представителями интеллигенции, приглашавшимися с правом совещательного голоса. В этом съезде, в числе представителей города Москвы, принимал участие А. И. Гучков, а из петербургской интеллигенции приехали П. Н. Милюков, В. Д. Набоков и М. М. Винавер. Самым интересным моментом прений была словесная дуэль между Гучковым и Милюковым. Милюков обосновывал необходимость польской автономии (о независимости Польши даже поляки-националисты не решались тогда говорить), Гучков решительно ему возражал. Тут впервые два лидера будущих политических партий ясно установили свои разногласия в национальном вопросе, которые в течение многих лет разделяли два течения русской политической мысли. Само собою разумеется, что большинство членов съезда разделяло мысли Милюкова, и резолюция об автономии Польши была принята значительным большинством голосов. Тогда мы представить не могли себе, что через тринадцать лет Польша станет самостоятельным государством, которое не только не допустит на своих разноплеменных территориях никакой автономии, но что за русскими, ее населяющими, даже не будет признано прав национального меньшинства.
Я затруднился бы теперь последовательно изложить занятия земских съездов. Помню только, что после майского съезда, пославшего депутацию царю, у меня создалось впечатление постепенного отмирания земского движения, уступавшего место другим, более острым проявлениям революции: сначала съездам объединившегося Крестьянского Союза, решительным протестам Союза Союзов, частичным выступлениям и бунтам и, наконец, выступившему на авансцену Совету рабочих депутатов и всеобщей забастовке. Особенно ясно бессилие земских съездов в новой фазе революционной борьбы сказалось, когда, не получив от царя удовлетворения высказанных ему депутацией пожеланий, мы ставили вопрос — «а что же делать дальше?» Единогласие, достигнутое на майском съезде, далось нам не легко. Многие из нас пошли на компромисс со своей политической совестью, ожидая, что единогласием хоть что-нибудь будет достигнуто. А в результате — лишь не без колебаний данный «милостивый» прием и больше ничего. Все пышные слова Трубецкого упали в какую-то вату…
Неужели же после этой неудачи возможно было продолжать отвлеченные споры по программным вопросам! Бюро съездов поняло, что психологически это невозможно, и придумало выход — обращение к народу. Увы, это обращение было самоубийством для земских съездов. Земцы в своем большинстве далеко не были революционерами. Но, призывая народ к борьбе с властью, нельзя же было не указать на средства этой борьбы. Что же, призывать к бунтам, к восстаниям, к которым уже призывали народ революционеры?.. Большинство земцев этого не хотело, одни по соображениям принципиального свойства, другие — из робости, третьи — из чувства ответственности. И вот составили какое-то нудное и малоубедительное воззвание, в котором призывали население собираться и громко заявлять о своих нуждах и необходимых реформах, т. е. делать то самое, в бесполезности чего мы только что убедились по собственному опыту.