Шрифт:
19 июля мы встали поздно и, развернув газету, прочли манифест с объявлением войны, а одновременно с ним известие о вступлении немецких войск в Капиш. Несмотря на то, что в неизбежности войны я не сомневался, но тем не менее весть о начале военных действий произвела на меня ошеломляющее впечатление. Таково уж свойство человеческой природы. Как бы вы ни были уверены в предстоящей смерти близкого вам человека, вас до последней минуты не покидает иррациональная надежда, и самый факт смерти поражает вас своей мнимой неожиданностью. В таком смысле и война, всеми ожидавшаяся, вдруг поразила меня своей внезапностью. Люди, которым не приходилось переживать таких событий, как война или революция, не смогут понять охвативших меня чувств в эти первые дни войны. Ужас перед начинающимся кровопролитием и тревога перед неведомым будущим соединялись с каким-то почти радостным ощущением своего национального самоутверждения, наполнявшим все мое существо восторженным приливом энергии. Никогда раньше я не испытывал такого чувства стихийного патриотизма.
Сидеть дома было невозможно. Потребность слить свои чувства с чувствами национальной массы была настолько сильна, что мы с моим шурином, не сговорившись, надели шляпы и выбежали на улицу. Стояла чудная солнечная погода. В такие дни Петербург необыкновенно красив, а в этот исключительный день красота Петербурга особенно гармонировала с торжественным настроением его жителей.
На Каменноостровский проспект Петербургской стороны, на который мы вышли, изо всех боковых улиц вливались толпы народа. Достаточно было попасть в этот человеческий поток, чтобы почувствовать напряженность господствовавшего настроения. Не слышно было ни шуток, ни смеха обычной праздничной толпы, но не было также заметно злобности и угрюмости, свойственных толпе политических демонстраций. Лица у всех были серьезные и сосредоточенные, но вместе с тем какие-то растворенные, какие бывают у участников религиозных процессий. Полиция отсутствовала. Петербуржцы так привыкли видеть наряды полиции при всяких скоплениях народа, что отсутствие ее в густой толпе, запружавшей весь Каменноостровский проспект, сразу бросалось в глаза. Впрочем, в полиции не было нужды. Чувства толпы были столь единодушны, что никаких беспорядков возникнуть не могло. Толпа двигалась по направлению к Неве, двигалась медленно, ибо местами останавливалась из-за потребности взаимно делиться наплывавшими чувствами. Незнакомые люди затевали друг с другом разговоры, и то там то тут возникали импровизированные митинги. Говорили не ораторы, а случайные люди, преимущественно из простонародья. И смысл всех речей был один и тот же: «Немцы на нас напали и мы все должны защищать свою родину». Какой-то рабочий, успевший с утра как следует угоститься, говорил, ударяя себя в грудь: «Все пойдем за Расею. Вот у меня к примеру жена и двое ребят. Ну что ж из этого… Пойду… Коли убьют — добрые люди о них позаботятся»… Из толпы слышались возгласы одобрения этой немудреной речи, а стоявшая рядом с пьяненьким оратором старушка утирала платком слезы умиления.
Мы двигались во все возраставшей толпе по направлению к центральным частям Петербурга. По-видимому никто не задумывался над тем — куда именно мы направляемся. То же стихийное чувство, которое погнало нас на улицу, в толпу, руководило теперь всей толпой. У всех была потребность объединяться с возможно большим числом своих сограждан, а потому направлялись мы к центру города, а не на его периферию.
Только перейдя Троицкий мост, толпа как бы поняла цель своего движения. Раздались голоса: «К Зимнему Дворцу!» — и весь человеческий поток устремился на Дворцовую площадь. Когда я, потеряв собственную волю, влился вместе с толпой в эту огромную площадь, она уже была почти заполнена людьми. Сколько нас было? Может быть двадцать, а может быть двести тысяч. Никто нас не считал. Но, сколько бы нас ни было, в нашем ощущении мы были огромным монолитом, объединенным общностью настроения. Много было котелков и фетровых шляп, но еще гораздо больше фуражек, что указывало на преобладание в толпе рабочих. Несколько лет назад сюда направлялись столь же огромные толпы рабочих, но они были встречены пулеметами. Теперь все старые счеты были забыты. Патриотический подъем снова привел рабочих на Дворцовую площадь, ибо они, как и я, как и вся окружавшая меня пестрая толпа петербургских жителей, подававших на выборах в Думу свои голоса за кадетов и социалистов, пришла в этот тревожный для родины день приветствовать нелюбимого и даже презираемого монарха [16] как символ российского единства. Все мы, стоявшие в толпе, чувствовали потребность совершить какой-то обряд, санкционирующий единство наших чувств, засвидетельствовать перед тем, кто принял за Россию вызов со стороны ее врагов, что Россия с ним солидарна. И взоры многочисленной толпы были напряженно устремлены на пустой балкон Зимнего Дворца. Наконец двери на балкон распахнулись и на нем показалась маленькая фигурка Николая II, окруженная придворными в золотых мундирах. Передние ряды стали на колени, и громовое «ура» прокатилось по толпе. Маленькая фигурка несколько раз покивала головой и удалилась. Эта сцена повторялась несколько раз, и с каждым разом я чувствовал, как у меня проходит торжественное настроение. Слишком ярко выступила вдруг пропасть, разделявшая окружавших меня на площади людей, из которых добрая половина будет убита или искалечена на войне, и эту кучку мундиров на балконе Зимнего Дворца. Здесь, в толпе, — священнодействие, там, на балконе, — привычная церемония. Маленький царь появляется и исчезает, кивая нам привычными ему поклонами, такими же, какие мне много раз приходилось видеть, когда он проезжал по улицам Петербурга. Придворные мужчины и дамы стоят на балконе в небрежных позах и о чем-то друг с другом беседуют, улыбаются, смеются. А одна из царских дочек, разговаривая с кем-то, обернулась к нам спиной и небрежно махала нам платочком… Думаю, что не я один, а и многие, бывшие в этот день на Дворцовой площади, испытали неприятное чувство, точно в стройном симфоническом оркестре прозвучал фальшивый аккорд.
16
Все знали о приобретенном Распутиным влиянии на царскую семью, и Николай II утратил в глазах населения Петербурга не только царское обаяние, но даже элементарное уважение.
И невольно в душу закрались тревожные предчувствия…
Теперь мне неприятно описывать эту сцену после страшной трагедии царской семьи. Допускаю, что и тогда я несправедливо оценивал то, что происходило перед моими глазами. Но хорошо помню эту сцену и свое от нее впечатление. А в данном случае важно зарегистрировать не предполагаемые чувства царя, а ощущение толпы его подданных, через два с половиной года принявших участие в стихийном движении революции.
С этого дня наша жизнь коренным образом изменилась. Я не имею в виду материальной ее стороны, которая менялась постепенно и малозаметно. Коренное изменение произошло в нашей психологии. Война заполнила собой все наши интересы и помыслы, у одних — бескорыстные, у других — корыстные. Началась жизнь, полная эмоций и нервного возбуждения, приливов и отливов энергии, жизнь среди моря крови и страданий… Несколько лет войны и революции притупили нашу нервную восприимчивость, и только благодаря этому мы были в силах пережить то, что пережили.
В мою задачу автобиографа не входит описание всех последующих и общеизвестных исторических событий. Я буду их касаться постольку, поскольку сам был их непосредственным свидетелем и участником, да и то только тех, которые ярко сохранились в моей памяти.
Хорошо помню, как энтузиазм первого дня войны сменился в Петербурге на несколько дней паническим настроением. Англия еще не вступила в войну, а потому все ждали, что немецкий флот появится перед Кронштадтом. Обычная учебная стрельба наших судов принималась за бомбардировку кронштадтской крепости. «Слышите, слышите, — говорили взволнованные петербуржцы друг другу, — это наверное стреляют немцы. Через два дня они займут Петербург»…
Не мудрено, что объявление Англией войны Германии было дпя петербуржцев вдвойне радостным событием, ибо гарантировало им личную безопасность.
В общем, если не считать этого двухдневного периода малодушия, настроение у всех было бодрое. Все были уверены в победе союзников.
Исключительно бодрое настроение господствовало и среди членов ЦК кадетской партии. Вопрос о тактике почти не обсуждался. Все понимали, что борьба с правительством должна быть приостановлена на время войны и должна смениться полным ему содействием со стороны общественности. Несмотря на отрицательное отношение к власти, мы надеялись, что и она в этих трудных обстоятельствах будет искать опоры и содействия в обществе и народе. В том, что немцы будут побеждены соединенными силами русских, французов и англичан, почти никто не сомневался. Исключение среди нас составлял Ф. И. Родичев. Он мрачно предсказывал поражение, утверждая, что такое правительство, каким было правительство Николая II, не может победить врага. Другие члены ЦК смеялись над мрачными предсказаниями Родичева, в шутку называя его Кассандрой, и никто не понимал, как он был проницателен. Как теперь известно, в России были еще два человека, с начала войны уверенные в грядущем поражении русских армий — граф Витте и П. Н. Дурново. У них, впрочем, как у бывших министров, было больше реальных оснований для такого предвидения, чем у Родичева.
Подъем патриотических чувств, охвативших в начале войны все слои населения, особенно был заметен в кругах русской интеллигенции. Гимназисты и студенты бросали свою учебу и либо поступали в юнкерские училища, откуда через полгода выпускались офицерами, либо прямо ехали на войну добровольцами в качестве нижних чинов. Ехали добровольцами и более зрелые люди. Помню приват-доцента Рыбакова, сотрудника «Русской Мысли». Я встречал его у П. Б. Струве. Человек широко образованный и талантливый, он вместе с тем был чрезвычайно скромен и застенчив. Мне он был как-то особенно симпатичен, хотя почти всегда молчал. С первых же дней войны он перестал показываться на журфиксах у Струве, и мне сказали, что он уехал на войну. А через месяц я был на панихиде по нем. Одним из первых добровольцев был также сын П. Н. Милюкова — юноша, только что окончивший гимназию. И он тоже был убит в Галиции в первом сражении, в котором участвовал.
Да и люди моего возраста ощущали потребность как-то влить свои силы в общее дело войны. Одни ехали на фронт с отрядами земских и городских союзов, другие принялись энергично работать в тылу по санитарной части или по снабжению армии. С первых дней войны и мне не сиделось в Петербурге. Будучи отцом многочисленного семейства, я, конечно, не мог отправиться на фронт солдатом-добровольцем, но искал какой-нибудь возможности работать на войну в тылу или на фронте. Несмотря на свой солидный возраст (мне было 45 лет), я еще не утратил некоторой романтичности чувств, а потому предпочитал работать на месте военных действий. Осенью 1914 года такой случай представился. Секретарь кадетской фракции Государственной Думы А. М. Колюбакин, бывший строевой офицер, считал своим профессиональным и нравственным долгом поступить в действующую армию. Его, однако, не мобилизовали. Наведя справки в военном министерстве, он узнал, что состоит в списке неблагонадежных офицеров запаса, которых военное начальство, опасаясь их вредного влияния в армии, решило не мобилизовать. Тогда Колюбакин подал прошение на высочайшее имя с просьбой разрешить ему исполнить свой долг гражданина и офицера. Ответа долго не получалось. В это время петербургская городская Дума приступила к формированию на свои средства передового врачебно-санитарного отряда и предложила А. М. Колюбакину поехать с ним на фронт в качестве уполномоченного. А.М., отчаявшись в благоприятном разрешении своей просьбы, согласился. Но не успел он приступить к формированию отряда, как получил уведомление, что его ходатайство удовлетворено и что он зачислен офицером в один из сибирских полков. А на освободившееся место уполномоченного петроградского санитарного отряда городская Дума выбрала меня.