Карякин Юрий Федорович
Шрифт:
«Да, выставка поразительна. Вы чувствуете страшную силу, которая соединила всех этих бесчисленных людей, пришедших со всего мира, в единое стадо; вы сознаете исполинскую мысль; вы чувствуете, что тут что-то уже достигнуто, что тут победа, торжество. Вы даже как будто начинаете бояться чего-то. Как бы вы ни были независимы, но вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли, в самом деле, достигнутый идеал, думаете вы, не конец ли тут? не это ли уж, и в самом деле, “едино стадо”. Не придется ли принять это, и в самом деле, за полную правду и занеметь окончательно? Всё это так торжественно, победно и гордо, что вам начинает дух теснить. <…> Это какая-то библейская картина, что-то о Вавилоне, какое-то пророчество из Апокалипсиса, во очию совершающееся. Вы чувствуете, что много надо вековечного духовного отпора и отрицания, чтобы не поддаться, не подчиниться впечатлению, не поклониться факту и не обоготворить Ваала, то есть не принять существующего за свой идеал…» (5; 69–70).
И еще одно воспоминание. Когда вся Америка (и пол-земли, наверное) смотрела по телевидению, как буквально на ее глазах, по очереди, убивали обоих Кеннеди, убивали Мартина Лютера Кинга, мне примерещилась вдруг такая вот «картинка»: не исключено, что люди могут увидеть в любой момент, на таком же экране, какой-нибудь взрыв ядерный (прямой репортаж!) и не догадаться, что это они сами именно и взрываются сию минуту, могут увидеть свою собственную смерть и умрут, не подозревая об этом (так и умрут, так и погибнут «по телевизору», «по прямому репортажу», на глазах у самих себя)… Да что там «могут» — все время слышат, видят, читают репортажи о конце света, о том, насколько тщательно, деловито, буднично идет подготовка к нему, и нетерпеливо поджидают, что после него будет репортаж со стадиона…
Не потеряем нить. Итак, я перечитывал «Бесов», то есть слушал и слушал голос Хроникера, а именно в это время шли беспрерывные сообщения о настоящей лавине терроризма в мире — в ФРГ, в Японии, в Италии… Угоны самолетов, захват поездов, взрывы бомб. Чудовищная вспышка массового самоубийства в Гайане. Похищение и убийство Альдо Моро… И как будто все это шло по какому-то дьявольскому расписанию, по графику. Бесовщина, чистая бесовщина!
И без того самый «горячий», самый обжигающий из романов, «Бесы» как будто раскалялись на глазах. Не захочешь — вспомнишь бред Петра Верховенского, ставший явью: «Мы провозгласим разрушение <…> почему, почему опять-таки эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… Тут каждая шелудивая “кучка” пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут, да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал…»
А тут еще вдруг вырвалась в мир правда из Кампучии. И сообщения обо всем этом — каждый день. Сенсационно, лихорадочно, сумбурно. По телевидению, по радио, в газетах.
И вдруг разом вспыхнуло: хроникерский. Вот тут-то я и вспомнил то, что позабыл и что мешало сказать «нет» Хроникеру — старые телевизионные «картинки».
Да, «Бесы» — самое набатное предупреждение о реальном Апокалипсисе и самый набатный призыв ему противостоять. Это ясно давно. Но, выходит, произведению, предельно современному по своему «содержанию», Достоевский придал и совершенно современную «форму», впрямую (даже для него небывало) сочетав «библейское», «апокалипсическое» с «газетным», «фельетонным». И недаром в «Бесах» названы (вроде бы походя) «исторические хроники» Шекспира и (совсем уже не походя, а настойчиво) упоминается Откровение от Иоанна. Это же как обозначение масштаба в уголке карты: значит, «Бесы» («провинциальная хроника») и непостижимы вне контекста мировой культуры, вне контекста всемирно-исторического. Да и Откровение от Иоанна — тоже ведь своеобразная хроника конца света. Это мы через две тысячи лет воспринимаем тексты Нового (тем более Ветхого) Завета как нечто мифологическо-эпическое, но когда-то они были живыми голосами, живой хроникой.
Но ведь тогда все становится на свои места, не становится — стояло, только сами не видели. Перед нами — великое художественное открытие, которое неразделимо, конечно, на «содержание» и «форму». Сто с лишним лет назад Достоевский уловил наши ритмы и шумы, угадал наши беды и рассказал об этом почти на нашем языке, преобразовав сам способ массовой информации (как сказали бы нынче) в художественный метод. [63]
Сегодняшний человек включает приемник, транзистор, вертит колесико и — чего только не слышит: писк, жужжание, лихорадочные, торжественные, бесстрастные голоса, перебивающие друг друга, голоса из всех стран, на всех языках, обо всем… Как в этих шумах, в этой мировой разноголосице не потерять, поймать, понять суть?.. Достоевский так примерно и слушал, слышал мир, слышал до всех этих изобретений, — и все равно догадался о сути.
63
Ср.: «“Быстрая летопись” романов Достоевского — это современная форма литературы» (Лихачев Д. Поэтика древнерусской литературы. М., 1979. С. 317). Ср.: «Способ передачи содержания входит в само понятие содержания» (Назиров Р. Проблемы читателя в творческом сознании Достоевского // Творческий процесс и художественное восприятие. Л., 1978. С. 232).
Из истории романа: «В каждом нумере газет…»
С апреля 1867-го Достоевский — за границей (поехал на три месяца — пробыл больше четырех лет; вернуться раньше не мог — боялся кредиторов). Тоска по России невыносимая («точно рыба без воды»). Переписка ее не утоляет — наоборот, лишь обостряет. И когда он пишет А. Майкову, страстно одобряя его русские былины, — «наивно, как можно наивнее, только чтоб одна любовь к России била горячим ключом» (29, I; 39), — он здесь, конечно, сильнее всего выражает свои чувства. Все письма его пронизаны, пропитаны, кровоточат этой тоской по России. Газеты — вот буквально единственный свет в окошке. Читает их «до последней строчки» (одни выписывал, другие брал в читальне). Он и всегда-то читал их много и страстно, но сейчас — как никогда. Опаздывают — сам бежит на почту. Задержка на день — просто пытка.
«…кстати, получаете ли Вы какие-нибудь газеты, читайте, ради Бога, — пишет он своей юной племяннице, — нынче нельзя иначе, не для моды, а для того, что видимая связь всех дел, общих и частных, становится все сильнее и явственнее» (28, II; 223).
Здесь он — мономан: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив. В каждом нумере газет Вы прочтете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они ведь и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они факты. Кто же будет их отмечать, их разъяснять и записывать? Они поминутны и ежедневны, а не исключительны. <…> Мы всю действительность пропустим этак мимо носу. Кто же будет замечать факты и углубляться в них?» (29, I; 19).
«Факты. Проходят мимо. Не замечают. Нет граждан, и никто не хочет понатужиться и заставить себя думать и замечать» (16; 329).
«Действительно, проследите иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд, факт действительной жизни, — и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том-то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах? Ведь не только чтоб создавать и писать художественные произведения, но и чтоб только приметить факт, нужно тоже в своем роде художника» (23; 144).