Карякин Юрий Федорович
Шрифт:
И на чем именно он сбрендил, губернатор самого сухопутного города из всех возможных: «Довольно, флибустьеры нашего времени определены… Это наскок на общество… морской наскок, флибустьерство».
И еще: «Я юношества не допускаю. Это все прокламации… Все поджог! Это нигилизм! Если что пылает, это нигилизм!.. Пожар в умах, а не на крышах домов…» Сбрендивший губернатор выдает здесь тайну настроения тогдашних консервативных верхов, тайну настроения, лежащего в основе политики.
Скажут: губернатор — немец, а, дескать, известно неприятие Достоевским немецкого (сиречь бюрократического) начала в русской государственности. Так-то оно так, но почему он, фон Лембке, столь русски узнаваем? И не спасают от этого узнавания никакие громоотводные «фон». Не случайно в черновиках к роману записано: «Весь верхний слой России кончил тем, что превратился в немцев». Не случайно в журнальном варианте «Бесов» говорилось о «сотне этих лембков». В отдельном издании подобные фразы выброшены (не по совету ли «сверху»?), но почему все равно кажется, что ему, фон Лембке, самое место среди глуповских градоначальников? И не напоминает ли фон Лембке тех «старцев», которые в 1862 году (как раз тогда, когда Достоевский побывал у Чернышевского в связи с прокламацией «Молодая Россия») точно так же перепугались из-за какого-то «глупейшего листка»? О «старцах» этих писалось в статье, которая должна была быть опубликована в журнале братьев Достоевских «Эпоха», но была запрещена цензурой. Говорят, статью эту написал М.М. Достоевский. Однако несомненно — в ней чувствуется рука и темперамент младшего брата (который уж конечно читал ее): «Залп хохоту должен был встретить глупый листок. <…> Но несколько хилых старцев в подагре и хирагре с старобабьим умом, переменившие по прочтении глупого листка свое белье и даже тут не догадавшиеся о настоящем употреблении этого листка, — эти старцы почувствовали страшный, паралитический страх…» [56] Может быть, самое главное здесь — это поистине гениальная наивность веры в то, что такая статья вообще может быть напечатана…
56
В 1808 г. в Эрфурте состоялся конгресс монархов, в котором участвовали императоры Наполеон и Александр I и множество королей, герцогов и других владетельных особ. По приглашению великого герцога Саксен-Веймар-Эйзенахского Карла-Августа Гёте также отправился в Эрфурт, чтобы принять участие в придворных торжествах. 2 октября Гёте имел аудиенцию у Наполеона, который, посмотрев на него, воскликнул: «Voil`a un homme!» — «Вот это человек!» (фр.). Затем шел оживленный разговор о произведениях Гёте и вообще о литературе. Император отнесся к Гёте с большим вниманием; приехав через несколько дней в Веймар и встретив поэта на балу, он опять долго беседовал с ним и приглашал посетить Париж, а еще через несколько дней пожаловал ему крест Почетного легиона, что в то время считалось чрезвычайной честью . Гёте долго молчал о содержании своего разговора с Наполеоном. Только 11 марта 1809 г. Ример записал застольную беседу Гёте. «Поэтическая справедливость — это абсурд, — сказал Гёте. — Единственное трагическое в жизни — это несправедливость и предопределение. Наполеон знает это и даже знает, что он сам играет роль Рока. То было содержание моей беседы с Наполеоном» .
И если уж подчеркивается, что Достоевский не изобразил других социалистов, кроме Петруши и его вольных или невольных соратников, то спрашивается: а где «другие», «хорошие» губернаторы — среди «сотни этих лембков»? Лембке — исключение? Исключение опять-таки из этой «сотни»?! А как быть с мыслью — кто назначает таких губернаторов? чья они опора? — с мыслью естественной и неистребимой (даже если вычеркнуть фразу о «сотне»). И кого может ввести в заблуждение, будто здесь изображен лишь «уголок» картины? Не угадывается ли за «уголком» таким — картина бескрайнего бесовского болота?
Здесь Достоевский словно с самим «сатирическим старцем», с самим Щедриным соревнуется и — ничуть ему не проигрывает! Кстати, «История одного города» вышла как раз накануне «Бесов» (1869–1870), и Достоевский не мог не учитывать того, что читатель «Бесов» уже был читателем хроники Глупова. И как подтверждают, дополняют друг друга обе эти истории, обе хроники.
И не соревнуется ли здесь Достоевский еще и с Гоголем — и с «Ревизором», и с «Мертвыми душами»? Но если в пьесе Гоголя есть последняя сцена, когда приезжает ревизор настоящий, то в «Бесах» лишь ходят слухи о каком-то «сенаторе из Петербурга». Вот и все «солнце». И весь «наш город» — настоящий гоголевский Тьфуславль.
Во всяком случае, без открытий Гоголя и Щедрина, без их образов, без их глубокой «пропашки» — дальнейшее художественное постижение России, «возделывание» поля литературы русской стало невозможным. И Достоевский, может быть, раньше, лучше всех понял это и — опирался на их великие труды, хотя часто и спорил с обоими.
Николай I сказал о «Ревизоре», что ему здесь досталось больше всех. Неизвестно, хватило ли у будущего Александра III ума или инстинкта понять, как досталось ему в «Бесах», но никаких сведений о восторгах «начальства» по случаю изображения «уголка» самодержавной России — пока тоже нет.
Разумеется, можно составить «опись» всех апологетических высказываний Достоевского на тему «самодержавие, православие, народность». «Опись» эта длинна. Но, во-первых, даже в опубликованном виде эта триединая формула по Достоевскому далеко не тождественна той же формуле по Уварову — Победоносцеву, а часто и противостоит последней (Достоевский пытался наполнить эти понятия «идеальным», гуманистическим, в сущности, содержанием. Это было самообманом, утопией, но и утопия такая была отнюдь не по душе идеологическим и политическим «реалистам» от власти). А во-вторых, посмотрим, какие мысли на этот счет мучили его втайне, как они разъедали, подтачивали его утопизм. Вот выписки из его записных книжек.
«Церковь как бы в параличе, и это уж давно» (27; 65).
«Кулаки. NB Недоделанная крестьянская реформа. Войдут в отчаяние, подымут вопрос о наделах» (27; 48).
«Неистощимый цинизм сверху, т. е. от придворных, окружающих царя» (21; 271).
Достоевский пишет, что народ — это навсегда «дети царя» и что он сам, Достоевский, «слуга царю» тоже навсегда. Но тут же (прислушаемся): «Еще больше буду слуга ему, когда он действительно поверит, что народ ему дети». «Когда поверит», «когда действительно поверит»… А если не поверит? То?.. И вот следующая фраза: «Что-то очень уж долго не верит» (27; 86). Слова отчаяния и страшного предчувствия (да уж не из бесов ли «Белый царь»?). Не уловлен ли здесь гул надвигающейся грозы, грозы 9 января 1905 года, когда «отец» беспощадно расстрелял «детей», а заодно — и веру в себя?
Еще одна запись: «Если правительство (если б только это было мыслимо) чуть-чуть забоится своих подданных, то оно тотчас станет не русским и не национальным» (24; 291). «Чуть-чуть забоится» — а расстрел в Бездне?.. Насильственно, надрывно уговаривает себя в том, что царь — это «отец», — так, будто лишь отсрочивает момент полного краха этой иллюзии.
«Что-то уж очень долго не верит» — можно представить себе, как поражены были бы августейшие особы или Катков с Победоносцевым, прочитай они такое.
«Неистощимый цинизм сверху», «церковь в параличе», «войдут в отчаяние», «что-то уж очень долго не верит» — вот какие мысли мучили его, не тлели, а жгли. Это же магма раскаленная. Она-то и прорывается в беспощадном изображении праздных, блудливых баричей, таких, как Валковский, Тоцкий, Свидригайлов, Ставрогин, или таких, как помещик, затравивший мальчика собаками на глазах матери. Она-то и выплескивается лавой в сатире на «общество» в «Бесах».
Странный все-таки подарок («сюрпризик» своего рода) получил наследник престола от своего «вернейшего и преданнейшего слуги Федора Достоевского», потомственного дворянина, поручика в отставке, а к тому же еще — и гениального художника России.