Шрифт:
Об институте того времени Слуцкий вспоминает в очерке «Знакомство с Осипом Максимовичем Бриком»:
«Московский юридический институт только что потерял имя Стучки, догадавшегося помереть лет за пять до этого, при том в своей постели. Многие преподаватели — целыми кафедрами — и многие студенты — исчезали. Исчезали и целые науки, целые права, например хозяйственное право, разработанное, если не ошибаюсь, Пашуканисом. Науки исчезали вместе со всей людской обслугой. Незапланированный смех в большом зале (имени Вышинского) вгонял лектора в холодный пот. Он означал оговорку. Оговорка не означала ничего хорошего.
По пятницам в большом зале (имени Вышинского!) собирались комсомольские собрания, и мы исключали детей врагов народа — сына Эйсмонта, племянницу Карахана, племянника Мартова. Исключаемого заслушивали. Изредка он защищался. Тогда в зале имени Вышинского становилось жарко — молодые почитатели Вышинского (это был Суворов института, пример для подражания) выходили на трибуну упражнять красноречие, показывать свежеприобретенные знания.
В таком-то институте О. М. <Брику> пришлось вести литературный кружок.
Кому кружок был нужен?
Многим.
Тем, кто тренировал ораторские способности на собраниях.
Тем, кто попал в институт случайно, как в самый легкий из гуманитарных — потому что не давалась математика, потому что тайно пописывал и явно почитывал стишки.
Но кружок нужен был и мне. И Дудинцеву — он учился старше меня на курс. И еще трем или четырем, которые вскоре сбежали из гуманитарной юриспруденции в театроведение, в журналистику, в психиатрическую больницу или в привокзальные носильщики.
На лекциях было скучно. На кружке интересно…» [27]
Борис Слуцкий вспоминает кружок не без иронии, слегка посмеиваясь, удивляясь тому, зачем было Брику, работавшему в свое время «с самыми буйными и талантливыми головушками русской поэзии», заниматься в кружке, «сплошь состоявшем из посредственностей». Понимал ли, что на этот раз «резец обтачивал воздух»?
Работа строилась обычно: зачитывали стихи, потом высказывались. Потом резюмировал Брик — вежливо, серьезно, но окончательно.
27
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 166–167.
«Я был среди тех кружковцев, — вспоминает Слуцкий, — кто высказывался и веселился. Отпирался, что пишу стихи, и прочел их только на третьем году хождения к Брику…
Серьезно читать стихи я начал рано, лет в 10–12. Серьезно писать — поздно, лет в 18… Понимал, что пишу плохо… Брику я стихов не показывал — стыдился. Тогда я уже хорошо знал, кто такой Брик.
…Читал стихи Кульчицкому, и он разделывал меня на все корки…» [28]
В те два года, пока друзья жили в разных городах — Борис в Москве, а Миша в Харькове, — Миша написал несколько известных стихов. «Двадцать с небольшим стихотворений» было и у Бориса. Борис читал свои стихи Кульчицкому, приезжая в Харьков на каникулы. Слушая его, Кульчицкий «мрачнел от каникул к каникулам, снисходительность его блекла, и однажды он сказал, что в Москве, наверное, другой воздух, потому что настолько менее, чем он, даровитый поэт пишет настолько более интересные, чем у него, стихи» [29] .
28
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 169.
29
Там же. С. 170.
Первые каникулы 1938 года запомнились друзьям как праздник, непрерывно длившийся еще со времен школы. Съехались курсанты военных училищ, вырвавшиеся из казармы, приехали и будущие инженеры, которые учились вне Харькова. Совершали шумные прогулки по Сумской и Клочковской. Не обходилось без возлияний в погребках в районе Павловской площади. И конечно — чтение стихов, но в основном известных поэтов. Свои стихи Борис и Миша в такой обстановке читать не любили. Внешне встречи и прогулки отличались этакой романтической «легкостью в мыслях», но на всем лежал налет тех тяжелых лет. У многих уже были свои потери. Каждый чувствовал атмосферу всеобщего доносительства, когда нередко двое боялись третьего. И все же друзья не избегали критического взгляда на происходившее. Молодость брала свое, окрыляло такое чувство подлинной дружбы, что рискованные мысли и оценки высказывались без страха. Жизнь показала, что вера друг в друга не подвела.
Трудно после стольких лет восстановить содержание разговоров. Но один пример сохранился в виде документа. Его прислала мне сестра Миши Кульчицкого. Она сохранила листочек, нечто вроде анкеты, где мы, несколько друзей-харьковчан, попытались ответить на вопрос, что такое поэзия. Затеял анкету Борис. В целом «анкетирование» хотя и отдает юношеским максимализмом, но позволяет представить уровень и направленность наших разговоров, да и характер участников затеи.
Меня заставили писать первым, и я очень кратко, в двух словах, выразил свое благоговение перед поэтами и недоступность для меня поэтического творчества: «Поэзия — дерзость». Настолько дерзким я себя не считал, в этом смысле я был скромнее.
Борис писал вторым. Он привел строчку из «Высокой болезни» Пастернака: «Мы были музыкой во льду…» — и добавил: «единственный род музыкальности, караемый Уголовным кодексом (см. 58 ст.). К сведению ниже пишущих».
Миша Кульчицкий: «Разностью между поэзией и прозой является то, что проза светит, но не греет, поэзия — греет, но не светит. Во всяком случае не светит. Шутка?»
Четвертым был наш школьный товарищ Зюня Биркинблит — наше «богемное крыло». Судьба его была интересна. В первые годы после войны он был оперуполномоченным Смерша дивизии. После демобилизации — директором школы-колонии. Его запись сделана была небрежно, не все удалось прочесть. «Может быть, я вру, но мне кажется, что я бы, с девушкой на кровати лежа и прелюбодействуя с ней, обменял бы ее самый… (неразборчиво)… кусочек стиха… (неразборчиво)… об этой же самой страсти»