Шрифт:
В чьи раны вложила она персты?
В тот день она записала в свой дневник:
«Можно ли меня уподобить бедному невежественному галилейскому рыбаку, по прозвищу „Близнец“?»
Она не удержалась от дрожи, написав это слово.
«…Который однажды усомнился в Учителе своем…»
Она положила перо. Ей вспомнилось вдруг одно слово Александра, тогда больно поразившее ее. Он делал приписку к ее письму к Маше, и он написал о ней, о Натали: «Да, она была не infaillible» [41] . Ему больно было написать это слово по-русски, слишком обнаженно, грубо, беспощадно…
41
…infaillible — безгрешна (фр.).
Она вздохнула и снова взялась за перо:
«…В чьи же раны вложила я персты свои? Я точно вижу пред собой горькую усмешку на лице Учителя, когда он говорит Фоме Неверному: „Ты потому уверовал, что увидел Меня. Блаженны но видевшие и поверившие…“».
В Турине состоялось полное перемирие. Исчезла муть, разделявшая Александра и Натали. Они были счастливы, как молодожены. «Блаженны не видевшие и поверившие».
Вот теперь бы жить и жить!
Да не пришлось.
Весь «дотуринский» период, при всей мрачности душевного состояния Герцена, в нем, как всегда, не умирает страстный политический боец. Личные переживания нисколько не затемнили его нравственной и интеллектуальной сути, ни блеска его мышления, ни острого ответа на происходящее в мире.
Тягостные дни эти отмечены начавшейся дружбой с Жюлем Мишле. Герцен очаровывает знаменитого французского историка. Первыми томами его семнадцатитомной «Истории Франции» и особенно «Историей французской революции» зачитывалась еще в тридцатых и сороковых годах московская молодежь в интеллигентских кружках.
По творческому темпераменту Герцен и Мишле были в чем-то, пожалуй, родственны. Мишле был, в сущности, больше художник, чем ученый. В науке он оставался лириком. Его архивные изыскания заставляли ученых пожимать плечами. Мишле брал из архивов не то, чего требовала тема, а только то, что удовлетворяло его вкус.
Герцен относился к Мишле с большим пиететом. И тот, ученый с мировым именем, высоко ценил дружественное к себе отношение Герцена. Но все-таки я подозреваю, что Александр Иванович относился с несколько иронической опаской к пышному декламационному стилю Мишле. Его приподнятый велеречивый слог, конечно, не шел ни в какое сравнение с прицельной отточенностью и емкой полновесностью языка Герцена. Экономика, народное хозяйство, общественная жизнь — все это интересовало Мишле не как истоки, а как фон. Его история по своей сути — это история страстей. А предмет ее — человек. Поэтому она является в какой-то мере психологией народа. Давать живые картины из его жизни — вот метод Мишле. Наука ли это?
Мишле считал себя знатоком души народа. Французского, конечно, и с этим можно согласиться. Но не русского же. А ведь Мишле претендовал и на это.
И именно это глубоко возмутило Герцена и явилось поводом для создания одного из интереснейших его произведений — этюда «Русский народ и социализм».
В одной из своих статей Мишле писал, что «Россия не существует, что русские не люди, что они лишены нравственного смысла».
Все русское вознегодовало в Герцене при этих словах, все революционное в нем восстало. Ему стоило больших усилий воздержаться от резкостей.
«Я с глубоким прискорбием, — писал Герцен в этюде „Русский народ и социализм“, который он опубликовал как „Письмо к Жюлю Мишле“, — прочел ваши озлобленные слова. Печальный, с тоскою в сердце, я, признаюсь, напрасно искал в них историка философа и прежде всего любящего человека, которого мы все знаем и любим…»
Герцен понимал, что произведение знаменитого историка, поражающее своим невежеством, вызвано симпатиями к Польше.
«Польша и Россия, — втолковывал Герцен своему невольному оппоненту, — подавлены общим врагом».
Этот пристрастный и, по существу, малограмотный, антирусский памфлет Мишле отказывал России во всем, С какой грустной иронией замечает Герцен:
«Одно из лиц Шекспира, не зная, чем унизить презренного противника, говорит ему: „Я сомневаюсь даже в твоем существовании!“ Вы пошли далее, для вас несомненно, что русская литература не существует».
Герцен объясняет Мишле его политическую ошибку, в которую он, как и большинство иностранцев, пишущих о России, впадает в своих суждениях об этой великой и несчастной стране:
«…Слишком много занимаются Россиею императорскою, Россиею официальной и слишком мало Россиею народной, Россиею безгласной».
Конечно, Мишле был потрясен и не мог не признать правоты Герцена, читая эти глубокие, полные мудрой горечи мысли, отличающиеся своей жизненной долговечностью.
Сам Герцен ставил «Русский народ и социализм» в ряд своих наиболее удачных произведений. Можно спорить с ним, но надо признать, что оно было в ту пору выражением его коренной мысли о судьбе русского народа и стало одним из тех источников, из которых выросло движение, известное под именем народничества.