Шрифт:
Решено! Герцен мчится к Зубкову за Воронцовское поле. Узнав, что Огарев взят, этот вольнодумец изменился в лице и наотрез отказался хлопотать перед генерал-губернатором. Не дослушав его благоразумных советов вести себя потише, Герцен выбежал из его дома, поклявшись, что больше ноги его там не будет.
Он решил толкнуться к дяде Льву Алексеевичу, камергеру двора и сенатору, разжалобить его, черт побери! В конце концов есть у него сердце или нет!
Александр вернулся домой и застал Льва Алексеевича и своего отца за интересным занятием. Они рылись в его книгах, что-то отбрасывали, Сен-Симона например, даже «Девственницу» Вольтера, причем опасались поручать слугам относить книги в коляску, а сами делали это. Умилительное зрелище являли собой эти два высокопочтенных старца, таскавших охапки книг в коляску!
Тут только Саша понял: ждут его ареста… Это показалось ему до того нелепым, что он рассмеялся. А впрочем…
Ему подали письмо, полученное в его отсутствие: Михаил Федорович Орлов звал его сегодня к обеду. «Будут Чаадаев и Николай Раевский», — приписал он.
Это, конечно, само по себе заманчиво, особенно Чаадаев, с которым Саша давно мечтал познакомиться. Но главное, не может ли Орлов выручить Ника? Хотя сам он сейчас не у дел, даже в опале, но ведь брат его, Алексей Федорович, — ближайшее лицо к царю. Он и вымолил у царя прощение Михаилу. Он выбрал для этого удачный момент, когда царь шел в дворцовую церковь приобщиться святых тайн, пребывая в некотором размягченном состоянии. Царь потом жалел о своей минутной слабости, молвив как-то сокрушенно: «Михаила Орлова следовало повесить первым…» Он так бы и сделал, не посмотрев, что Михаил Орлов — герой Отечественной войны и его войскам капитулировал Париж. Царь никогда не забывал признания Сергея Трубецкого, намеченного декабристами в диктаторы и устрашенного властолюбием Пестеля: «Его должно заменить Орловым…»
Итак, решено: к Орлову!
Приоделся. Сделал это тщательно, расстался с вольностями в одежде: долой берет и трехцветный шарф. Он знал, что Чаадаев большой модник и придерживается строгого вкуса в костюме. Саша не хотел первым же впечатлением отвратить его. Извозчика не взял, понесся едва ли не вприпрыжку — Пречистенка рукой подать.
За столом Герцен самый юный, ему ведь только двадцать два. Орлов — богатырь по сложению и с лицом античного героя — старше более чем вдвое. Чаадаеву пошел пятый десяток. Моложе их Николай Раевский, ну, и сестра его, жена Орлова Екатерина Николаевна, из-за твердости своего характера прозванная «Марфой-Посадницей». Герцен тогда еще не мог знать, что Екатерина Николаевна послужила Пушкину моделью для образа Марины Мнишек в «Борисе Годунове». Только много лет спустя кто-то, читавший письмо Пушкина к Вяземскому, процитировал оттуда строчку, написанную с фамильярностью, которую Пушкин иногда допускал по отношению к своим героям: «Моя Марина славная баба: настоящая Екатерина Орлова! Знаешь ее? Не говори, однако ж, этого никому».
Имя Пушкина часто поминалось за столом. Все Раевские — его друзья. Николаю он посвятил «Андрэ Шенье» и «Кавказского пленника». Послания к Чаадаеву всем известны. Герцен мысленно повторял: «Мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы!» Совсем неробкий по природе (скорее напротив), Герцен сейчас робел Чаадаева, рассердился на себя за это и заставил себя обратиться к Чаадаеву со смелым вопросом:
— Не собираетесь ли вы публиковать что-нибудь?
Чаадаев, нисколько не изменяя скульптурной застылости лица, ответил отнюдь не надменно, попросту — бесстрастно:
— Я ничего не печатаю.
После небольшой паузы:
— Хотя много пишу.
Только Герцен, пустившийся во все тяжкие, собирался спросить, что, собственно, пишет Чаадаев, как тот сказал:
— Впрочем, в «Телескопе» я поместил рассуждение об архитектуре.
Он прибавил, слегка вздохнув:
— Но тому уже два года…
— Как же я не заметил! — воскликнул Раевский.
— Я его не подписал…
Орлов поднялся во весь свой огромный рост и собственноручно зажег свечи в большой люстре над столом. В этом доме предпочитали обходиться без слуг в иные моменты, в частности когда здесь бывали Чаадаев и Раевский, — поменьше посторонних ушей. Свет зазмеился по голому цилиндрическому черепу Чаадаева и столь же голому куполу шарообразной головы Орлова, лишь на висках опушенной черными с проседью кудрями.
— В каком же жанре то, что вы пишете сейчас? — не угомонялся Герцен.
Екатерина Николаевна посмотрела на него с некоторым упреком.
Но Чаадаев ответил просто:
— По-прежнему в эпистолярном. И помолчав немного, продолжал:
— Вообразите молодую женщину, которая вдруг почувствовала пустоту своей жизни. И вот под влиянием автора обращенного к ней письма она начинает искать более осмысленное существование.
Внезапно он прервал себя:
— Я не вижу причины скрывать в данном обществе, кто это. Вы, может быть, знаете писателя Александра Дмитриевича Улыбышева, пишущего преимущественно о музыке? Это его сестра, Панова, моя соседка по имению. Цель моя — вырвать ее из рабской атмосферы крепостничества. Но в письмах к ней я не удерживался в пределах только этих советов, а доводил их до уровня своего рода сочинения о России и о ее роли в мировом историческом процессе. Вероятно, Карамзин остался бы недоволен моим взглядом на Россию. Почему? Да потому, что полвека назад были найдены летописи. Опираясь на них, Карамзин возвышенным стилем описал подвиги русских государей. А вслед за ним бездарные писатели, невежественные ученые и неудачливые поэты, не обладающие эрудицией немцев и пером Карамзина, с большим апломбом искаженно воспроизводят эпохи и нравы, забытые давно и справедливо. Как же можно из этих ничтожных усилий извлечь серьезное предвидение судьбы, ожидающей Россию?
— А вы-то сами в чем ее видите? — спросил Герцен голосом, срывающимся от волнения, так потрясли его слова Чаадаева.
— В отрыве от растленной Византии, — ответил Чаадаев своим мягким и непреложным голосом, — и в приобщении к великим духовным движениям Запада. Обо всем этом трудно говорить в случайной беседе за столом.
Он повернулся к Орлову:
Ведь я и тебе писал письмо, Михаил Федорович, где я излагал свои мечты о великих идеалах России и человечества. Ответа не ждал, да и не жду, хотя твоя речь в Киевском отделении библейского общества о пользе образования до сих пор памятна. Вяземский сказал, что у тебя перо, очинённое шпагой. Сейчас же скажу тебе только, что России будет дарована милость последних и чудесных вдохновений.
Слова эти при всей их недоговоренности волновали Герцена. Его чаровал этот оригинальный полет мысли. В то же время у него возникали вопросы, хотелось кой-чему возражать, развивать свои соображения.
Нет, он не робел. Другое. Он сидел как на иголках. Мысль об Огареве не давала ему покоя. А время идет. Улучив минуту, он шепнул Орлову, что хотел бы с ним поговорить.
— А впрочем, — тут же сказал он громко, — в этом нет никакой тайны: Огарев арестован. Без всякой видимой причины!