Шрифт:
Анна Адольфовна стеснительно корила его: «Зачем, ну зачем, Иосиф Федорович?» Помогала стащить залубеневшую одежду, растирала своими теплыми ладонями его негнущиеся пальцы, поила горячим чаем. И все, что творилось там, за окном, за пронзительно поскрипывающими воротами, в безумном хаосе слепящей черной пурги, словно бы переставало существовать. Слабый свет лампы, не проникавший в дальние углы комнаты, обметанные у пола искристым инеем, казался весенним солнышком.
Они вели неторопливые разговоры, делились впечатлениями о прочитанных книгах и набрасывали примерный список запретной литературы, которую им нужно бы где-то достать. Бдительность полиции, раздраженной частыми на нее жалобами, вынуждала действовать с исключительной осторожностью, чтобы не выдать свои скудные связи с уцелевшим еще подпольем. Они рассказывали друг другу также о своей повседневной работе. Дубровинский — о переводах с немецкого, дающих ему заработок, духовное удовлетворение от самоусовершенствования в этом языке и последовательно расширяющих его кругозор. Киселевская об ее уроках в доме Балясниковых, о том, как помаленьку сбивает она спесь с деспотичных, властных хозяев и как настойчиво подбрасывает в сознание оболтуса некоторые крупицы «крамолы», хотя, пожалуй, и без существенного успеха.
Потом они рассуждали о том, резонно ли с покорностью судьбе отбывать здесь свою ссылку. Не задуматься ли о побеге? Сбежать… Но куда? С какой ясно видимой целью? Блуждать вслепую по разным городам, пока снова тебя не поймают и не водворят уже в более жестокую ссылку? Надежных явок нет нигде. Нет и ни одной им известной, хотя бы небольшой, но жизнедеятельной марксистской организации, к которой приобщиться. Жандармским сапогом придавлено все. Поодиночке же противостоять отлично налаженной зубатовской машине сыска — только губить во мнении рабочих саму идею возможности близкой победы пролетариата.
В разговорах незаметно пролетала добрая половина ночи. Наступало время расставаться. Дубровинский протягивал обе руки, и Киселевская порывисто вкладывала в его ладони свои тонкие, прохладные пальцы. Прощались без слов, едва заметным движением губ.
Но в тот день, когда окончательно решился вопрос о близком отъезде Конарского и Радин после долгого спора наконец согласился по завершении ссылки перебраться в Ялту, Дубровинский, принеся эту весть Киселевской, сказал:
— Анна Адольфовна, наши лучшие друзья уезжают. Мы остаемся одни. То есть не в буквальном смысле одни, но вы, я думаю, меня понимаете… — Голос его сорвался: — Мы будем с вами вместе? Навсегда… Вы позволите?
Бледное лицо Киселевской налилось медленным багрецом. Она стояла, отведя глаза в сторону, покусывая губы. То хмурилась, то смущенно улыбалась и тут же гасила улыбку.
Дубровинский ждал. Ни единым движением, ни единым звуком не поторапливая девушку с ответом. И стало казаться уже, что ответа не будет. На хозяйской половине громко хлопнула входная дверь. С круглым оканьем пропел высокий женский голос: «Доброго здоровьица, золотая моя Мареюшка!» А хозяйка ответила так же певуче, протяжно: «Спаси тебя Христос!» И о чем-то веселом заговорили они быстро, вперебой, переливисто посмеиваясь. Киселевская вдруг шагнула вперед и припала к груди Дубровинского. Он бережно отвел ее руки, наклонился, поцеловал в щеку. Совсем так, как в морозную новогоднюю ночь. Только щека девушки теперь была очень горячей.
10
Ближайшие дни совсем неожиданно взгромоздили перед ними целую гору нелегких житейских проблем. Едва Дубровинский завел осторожный разговор с хозяевами дома, в котором жили Конарский и Радин, насчет того, что после отъезда Конарского сначала он, Дубровинский, переберется сюда, а когда уедет и Радин, поселится здесь и жена, его огорошили грубым вопросом: «Какая такая? Не та, что к Леониду Петровичу часто наведывается? Сказать прямо, знаем — никакая она вам не жена. А распутства в доме своем мы не позволим. Да и прописки в полиции тоже ей не дадут». Это звучало чудовищно оскорбительно, а возразить было нечего. Формальная правда оставалась на стороне хозяев, в общем-то очень честных, порядочных людей, с достоинством оберегающих нравственную репутацию своего дома.
Что же делать? Жить как придется, встречаясь тайком, постепенно оплетая свои добрые имена клубком грязных сплетен, до которых яранские обыватели так охочи?
Припомнился Алексей Никитин, добровольно поехавший в более тяжелую ссылку, но вместе с Лидией Семеновой. Их не смущало, что даже в следственных документах писалось «сожитель — сожительница». Каким-то образом подыскивали они для себя и общую квартиру. И вот не так давно Никитин прислал радостное письмо: родился сын Валентин. Но мыслимо ли ему, Иосифу Дубровинскому, позволить называть кому попало Анну Адольфовну, Аню, «сожительницей»!
«Сыграть» по всем правилам и обычаям свадьбу? Душа восстает против такой жалкой комедии! Обручальные кольца, медные короны над головами, фата у невесты, восковые цветы, «Исайя, ликуй» и «жена да боится своего мужа», торжественное шествие вокруг аналоя…
Торжественное шествие уже состоялось: по этапу от Орла до Яранска. Обручальные кольца — символ тюремных наручников? Медная корона над головой тех, кто стремится сбросить золотую корону с головы самодержца всея Руси! Фата у невесты, восковые цветы? Когда кладут в гроб, так обряжают. А тюрьмы и ссылки — не шаги ли к более ранней могиле? «Жена да боится своего мужа» — этой жене приходится бояться не своего мужа, а жандармов, филеров и попов.
Дубровинский решил посоветоваться с Радиным. Леонид Петрович, полулежа в постели с придвинутым к ней стулом, заполненным склянками с лекарствами, что-то писал. Добрая улыбка блуждала у него на губах. Отогнув край одеяла, в ногах у Радина сидел Конарский.
— А, Иосиф Федорович! — обрадованно воскликнул Радин. — Как вы кстати! Два или три дня я вас не видел? Собираю нашего друга в дорогу. Завтра прощаемся. Будет он в Москве, там трудно сейчас, все связи нарушены, самому оступиться можно как дважды два и других подвести. Пишу милой Анне Егоровне Серебряковой. Осторожничать она, понятно, будет сверх всякой меры, но письму моему доверится и, убежден я, даст надежные явки.