Шрифт:
— Дорогой мой Георгий Аполлонович, увы, мы располагаем временем намного меньшим, чем я рассчитывал. Хотелось бы поговорить с вами нестесненно, и это мы позже сделаем. А сейчас позвольте мне, и вас прошу, быть очень кратким. Еду к Сипягину. Именно поэтому я и телеграфировал вам, чтобы нам встретиться до визита к нему. Знаю, но не в должных подробностях, о ваших невзгодах. Готов защитить вас где надо, в том числе и у министра. Но вооружите меня.
Мягкое кресло ерзало вместе с Гапоном, он едва удерживал себя в нем, то откидывался на спинку и встряхивал длинными черными волосами, то рывком наклонялся вперед и поглядывал на Зубатова исподлобья.
— Вы мудрейший и прозорливейший человек державы Российской, государственный деятель, избравший путь…
— После, после, Георгий Аполлонович, — мягко остановил его Зубатов. — Сейчас только то, что касается лично вас.
— Многие в академии, Сергей Васильевич, недовольны тем, что я хожу по приютам для слабых и немощных, разумеется, обездоленных бедняков, посещаю ночлежные дома, где смрадно и грязно, а постели — боже, какое это рубище! — кишат насекомыми. Я захожу в подвалы, населенные рабочими семьями. И те же грязь и смрад, нечистоты преследуют меня. Нет света, сыро, холодно. Голодные детишки плачут, и, случается, у них же на глазах умирают мать или отец! — Лицо Гапона покрылось белыми пятнами, голос вознесся до крика, он вскочил, высоко подняв обе руки ладонями вперед. — Неисчислимы страдания народные. Их нужно знать. Их нужно понять. Нужно, чтобы кровь страдающего человека огнем протекла по твоим жилам, прошла через твое сердце, сжимая и раня его, а мысли проникли бы в твой мозг и овладели им, вложили бы в уста твои слова и гнева и утешения, слова печали и призыва, а больше всего — веры, веры, веры!
— И это все ставится в вину? В серьезную вину? Или это не больше, как пустое недовольство вами умственно ограниченных людей? — спросил Зубатов.
Постучав, коридорный внес чай. Сообразил: не вовремя. И, пятясь, удалился.
— Христос изгнал торгующих из храма! — возопил Гапон. — Им кажется, я собираюсь сделать то же самое. Но прежде, чем я это сделаю, они должны успеть изгнать меня.
— Должно быть, их смущает, а на церковном языке, сколько я знаю его, вводит в соблазн то, что вы открыто посещаете некоторые непотребные места, — заметил Зубатов, стремясь ослабить ярость Гапона.
— Они видят во мне социалиста! Они разработанный мною проект создания кооператива безработных, в котором каждая строчка дышит заботой, как избавить лишившихся заработка людей и их семьи от голода, назвали вредной затеей, несвойственной задачам и целям воспитанников Духовной академии! — кричал Гапон. — Они считают, что именем Христа я всех зову в социализм!
— Мне очень нравятся «марксята» своим революционным темпераментом, — с прежней подчеркнутой невозмутимостью проговорил Зубатов, — но они хотят совсем другого.
— Истинно! Огонь и вода. Душа и тело. Не озлоблением, а кротостью…
— Георгий Аполлонович, простите, я вас перебиваю, но мне пора… Я обещаю вам — нет, почему же: твердо обещаю! — вы можете быть совершенно спокойны.
Гапон просветлел. Сделал несколько угловатых движений, знаменующих крайнюю степень взволнованности. Наконец прижал руку к сердцу — утишая боль его или в знак признательности Зубатову? — и поклонился. Настолько низко, насколько обязывало уважение к старшему и по годам и по общественному положению; и не настолько низко, чтобы уронить достоинство и святость черного подрясника, в котором он явился к Зубатову.
— Нет слов для благодарности, Сергей Васильевич! Да сопутствует вам в делах ваших счастье! Та волна благородного рабочего движения, что в сердцах народа связана с вашим именем, да разольется по всея необъятной России!
— Аминь! — полушутя, полусерьезно сказал Зубатов. — Я уже счастлив, Георгий Аполлонович, тем, что вижу в вас неизменного единомышленника.
— Ах, Сергей Васильевич! — вдруг снова воздел руки к небу Гапон. — Если бы вы, встав во главе этого движения, оставили свою службу в полиции! Нужнейшую, полезнейшую! Но не совместимую с избранным вами путем. В этом, скорблю, я не единомышленник ваш. Не начальственный перст указующий, не светлые пуговицы полицейских мундиров истинная защита… Большая самостоятельность… Но — простите, простите меня, Сергей Васильевич!
Шумя длинным подрясником, Гапон выскочил из номера. Он чуть не вышиб поднос с чайным набором из рук коридорного, который было осмелился вновь с ним появиться.
17
Министр внутренних дел Сипягин молча взглянул на большие кабинетные часы именно в тот момент, когда к нему приблизился Зубатов, сияя привычной спокойной улыбкой. От этого взаимные приветствия получились несколько скомканными, и Зубатов догадался, что это было сделано Сипягиным с определенным расчетом. Знай, мол, начальник московского охранного отделения, что ты сейчас хотя и на вершине личного успеха и явился сюда тоже без опоздания, но время министра, каждая его минута — государственное время.
— Прошу!
Всего одно лишь слово. И жест, разрешающий сесть.
Едва Зубатов опустился в мягкое кресло, тут же дверь распахнулась, и появились все добрые его друзья. Директор департамента полиции Сергей Эрастович Зволянский, начальник особого отдела Леонид Александрович Ратаев и свежеиспеченный товарищ министра фон Валь, до недавнего времени виленский, а раньше — курский губернатор.
Этот, впрочем, не относился к друзьям. Зубатов даже избегал называть его по имени-отчеству. Фон Валь платил ему тем же. А было только и всего, что некогда Зубатов в одном из своих вполне конфиденциальных донесений в департамент полиции отозвался весьма непохвально о деловых качествах курского губернатора, его феноменальной и злой способности запоминать даже самые малейшие обиды. Теперь фон Валю, владеющему портфелем товарища министра, многое тайное стало явным…