Шрифт:
Между тем папа продолжал работать в Москве на той же Шаболовке. Неоднократные рапорты об отправке на фронт не помогали, несмотря на все танкистские специальности, которыми он обладал. Бухгалтер на производстве ракетных снарядов для «катюш» был, наверное, нужнее, чем танкист на фронте. К тому же там, где надо, не забыли еще о его судимости 1938 года. Папа в этой связи, видимо, основательно переживал, быть может, даже испытывал чувство вины перед окружающими, тем более что уже погиб его двоюродный брат Иосиф, пропал без вести мамин брат Спиря, с первых дней воевал его большой приятель, муж сестры, Саша. Объяснить причины, по которым не был на фронте, папа не мог даже близким, поскольку деятельность колонии осуществлялась в режиме строжайшей секретности. Между прочим, о том, что он работал на производстве ракетных снарядов, я узнал совсем недавно и совершенно случайно, когда отмечался какой-то юбилей ракетных войск.
Почти с самого начала войны папа находился на казарменном положении, но к концу 1942 года, когда немцы были уже отброшены от Москвы, и бомбежки не были такими страшными, как годом раньше, вопрос эвакуации производства Шаболовской колонии за Волгу отпал, и вольнонаемных работников стали отпускать на ночь домой. В это же время выпала командировка в Свердловск папиному приятелю Льву Борисовичу Когану, который нашел там нас с мамой и взялся отвезти в Москву, хотя ни пропуска, ни билета мы не имели. На столь рискованный поступок могла решиться только моя мама, и о своем путешествии с Урала в Москву она и Лев Борисович впоследствии вспоминали при каждой встрече. Вспоминалось и то, как ее прятали от патруля ехавшие с нами солдаты, и то, как скрывали меня, хотя это было еще труднее, ведь трехлетнему ребенку не объяснишь, что его везут «зайцем», и то, как мы все же благополучно добрались до Красной Пресни. Там, в доме номер 28, с магазином, прозванным «три поросенка», за то, что когда-то было выставлено в его витрине, с тремя проходными дворами, с подвалами и чердаками, парадными и черными ходами, в пятикомнатной коммунальной квартире номер 18 прошли все мои детские и юношеские годы.
До революции это был большой доходный дом со сравнительно комфортабельными квартирами от трех до пяти жилых комнат. Одна из таких квартир на втором этаже (если не считать полуподвал) с окнами, выходившими не на шумную Пресню, а в тихий проходной двор, была наша. Мы занимали в ней крохотную восьмиметровую комнатку, похожую на пенал, которая находилась возле кухни, в былые времена предназначалась то ли для ванной, то ли для прислуги и имела две двери. Одной, выходившей в коридор, мы пользовались, а вторая, ведшая на кухню, была забита и со стороны комнаты заделана фанерой. На кухне около этой двери стоял наш стол-тумбочка со всей посудой и одна табуретка.
Примерно такие же столы были у всех наших соседей. Кроме того, на кухне имелось две газовые плиты, одна раковина с краном холодной воды и дверь черного хода, закрытая на ключ и большой стальной крюк. Пользовались ею крайне редко, и она была заставлена всяческим бытовым хламом, необходимым в хозяйстве – разными баками, кастрюлями, швабрами и тазами. Та же картина наблюдалась и в двух больших, по сравнению с нашей комнатой, коридорах, где возле каждой двери, помимо вешалок с одеждой, стояли сундуки, корзины, ящики и другие вместилища различного добра и скарба, накопленного жильцами за многие годы. Очень хорошо помню наш ящик, стоявший у входа в уборную, напротив двери в нашу комнату, на котором в мои школьные годы мама разрешала играть всем детям квартиры, а было нас семеро, при этом к кому-нибудь обязательно приходили друзья из соседей. В комнатах у всех было тесно, поэтому единственным местом для детских игр служил коридор. Причем именно наш «большой» коридор, в который выходило три комнаты, кухня и туалет, в отличие от второго «маленького», где помимо входной двери было еще две комнаты, в том числе самая большая в квартире, где жила наша вечная детская противница Ася Лазаревна. Она не разрешала детям играть возле своей двери и, если не дай Бог, мы там оказывались, нам доставалось не только от нее, а и от наших родителей тоже.
Все это было позже, а в середине войны из детей в квартире я был единственным до тех пор, пока в октябре 1943 года у меня не появилась сестра, которую по моему желанию назвали Милой. Полное имя Людмила, но у нас в семье ее так никто не зовет. Событие это для нас было неординарным, и мне на какое-то время пришлось перебраться к вернувшейся в Москву бабушке на Екатерининскую улицу, поэтому основные хлопоты в связи с прибавлением нашего семейства прошли в тот раз мимо меня.
В начале 44-го года, когда папу перевели из Москвы в Обнинское Калужской области главным бухгалтером детской колонии, наша жизнь основательно изменилась. На то время это был маленький поселок, даже не городского типа, где, кроме детской колонии, расположенной в здании бывшей дворянской усадьбы, и нескольких десятков домов на берегу речки Протвы, в которых жили работники колонии, ничего не было. Мы занимали квартиру из двух или трех комнат на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Были еще закрытая терраса и кухня с большой голландской печью, плита которой выходила на кухню, а одна из стенок в общую комнату, где стояли круглый стол, буфет, широкий кожаный диван и этажерка для книг. Как выглядели спальные комнаты, и сколько их было, не помню, но, наверное, все-таки две, поскольку, когда с нами жила бабушка, у нас оставалось место для гостей на диване в общей комнате. Гости почему-то у нас бывали часто, и не только обнинские, но и из Малоярославца и Москвы, военные и гражданские, тыловики и фронтовики, незнакомые мне и родственники. По-моему, это был единственный период, когда размеры квартиры позволяли папе принимать дома всех своих друзей и знакомых, которых у него всегда было много.
Каких-то общих событий этого времени в памяти не сохранилось, а несколько частных эпизодов моего детства представляют интерес только для меня. Так, я почему-то запомнил, как ходил с кем-то на ночную рыбалку и что в то время в Протве водились не только плотва и пескари, но и налимы, и огромные сомы, и даже раки. Помню, как мне сделали военный костюм: гимнастерку с погонами младшего лейтенанта, галифе, сапоги, настоящий офицерский ремень с портупеей и кобурой, и я в этом обмундировании пошел провожать папу, который должен был куда-то ехать, кажется, в Малоярославец. Но когда он садился в машину, черную, блестящую «эмку», я нечаянно подставил руку в дверь и мне ее прищемили. Было страшно больно, папа уехал, а я бежал по лесу домой, горько плакал от боли и обиды, держа перед собой распухшую руку, споткнулся о корень сосны, упал, разбив еще и нос, испачкал кровью весь свой новый костюм.
Был еще один эпизод, тоже связанный со случайной травмой, которая на долгие годы стала темой воспоминаний и рассказов в нашей семье, а мне оставила пожизненные шрамы на ногах. В одно из летних воскресений, когда вся наша многочисленная семья, включая бабушку и тетушек, приехавших в гости, пила чай, я, как всегда, ревнуя маму ко всем сидевшим за столом, залез к ней на колени, но через какое-то время решил пойти играть. Мама, чтобы меня выпустить, отодвинула стул, на котором сидела, и поставила меня, но не на пол, а прямо двумя ногами по колено в огромный горячий чайник, снятый минуту назад бабушкой с плиты и оставленный под стулом, чтобы никто его не опрокинул. Все происходившее дальше легко представить, и неизвестно, чьих слез и крика было больше – моих или бабушкиных, считавшей себя виновницей несчастья. Не сразу сообразили, что нужно делать, в суматохе потеряли много времени, и чулки с ног снимали уже вместе с кожей. Дальше помню только, как долечивался, когда меня перестали преследовать кошмары, подобные тем, что были во время пневмонии. Вопрос о жизни и сохранении ног уже не стоял, но лето победного года для меня пропало полностью.
Новая лейтенантская форма мне очень нравилась. 1945 год
Я стараюсь придать и обнинским воспоминаниям какую-то хронологическую последовательность, хотя значения это никакого не имеет, просто так легче вспоминать. Так вот, следующее весьма важное для меня событие, запомнившееся на всю жизнь и послужившее мне хорошим уроком, произошло, видимо, осенью того же года. Дело в том, что в обнинской детской колонии, как и в той, что на Шаболовке в Москве, изготавливались снаряды. А в конце войны колония получила задание об освоении мирной продукции, которой стали симпатичные радиодинамики в разноцветных пластмассовых корпусах, наверное, по какой-нибудь немецкой технологии. Эту продукцию уже не скрывали, показывали всем опытные образцы, и даже сфотографировали с ними все руководство колонии. Однако осенью у нас дома я услышал разговор папы с кем-то из начальства о том, что колонию ликвидируют, а на ее месте пленные немцы будут строить какой-то секретный объект. Думаю, я бы не придал этому разговору никакого значения, если бы не слова «пленные немцы», которые не могли мне не запомниться. Все, что было связано с немцами, или на нашем детском языке фрицами, нас страшно интересовало, так как мы не представляли их нормальными людьми. В нашем воображении они рисовались страшными и звероподобными. Такое представление усугублялось еще и видом огромной немецкой самоходной артиллерийской установки мрачного грязно-желтого цвета, подбитой на одну гусеницу и брошенной фашистами при отступлении в начале 1942 года. Она стояла в лесу недалеко от нашего дома, и мы с ребятами часто играли там, изображая попеременно, то наших, то немцев, находили стреляные гильзы, патроны и много других интересных и ценных для нас вещей, свидетелей недавних боев.