Шрифт:
Павел Иванович Толченов был из купеческого звания; начал он свою актерскую службу на московском театре, но во время нашествия французов, в 1812 г., переселился в Петербург. [20] Он был человек добрый, хотя и занимал всю жизнь свою амплуа злодеев, тиранов и интриганов, а потому, по привычке, он постоянно хмурил брови и смотрел зверем, как-будто каждого хотел пугнуть своим грозным взглядом. Характера он был вспыльчивого и раздражительного, с достаточной дозою самолюбия, что и служило иногда поводом его молодым товарищам дразнить его и подчас школьничать с ним; подобных проделок, какую с ним сыграл Брянский, можно бы еще много привести, но я отложу это до другого раза. Толченов имел одно важное достоинство: он был, как говорят в школах, твердач. Всегда отчетливо выучивал свои роли и отчеканивал с буквальною точностью каждое слово.
20
Одновременно с ним начали здесь свои дебюты и другие московские артисты, как-то: Мочалов (отец известного трагика Павла Степановича), Илов, Шушерин, Лисицыны (муж и жена), Соколов, Борисова и Сандунова. Эта последняя артистка начала свое сценическое поприще в Петербурге, была знаменитая оперная певица и любимица императрицы Екатерины II. Потом, по выходу замуж, вместе с мужем перешла на московскую сцену. Некоторые из этих московских артистов, года через два, возвратились на свое родное пепелище, другие же продолжали свою службу в Петербурге; в числе последних были: Злов, Сандунова и Толченов.
Горячился на сцене он вообще довольно холодно, не увлекался и любил рисоваться на сцене; особенно это ему было сподручно, когда разыгрывал классические трагедии из греческой, или римской истории: тут его ходульная игра была во всей своей забавной красоте, хотя в его физиономии ни греческого, ни римского не было положительно ни одной черты. Он был очень богомолен: не только во все праздники, но чуть-ли не каждое воскресенье певал в домовой церкви театрального училища на клиросе; знал твердо все гласы, тропари, ирмосы, кандаки и проч. не хуже иного соборного дьячка.
Любил он иногда к какой-нибудь двунадесятый праздник, когда много бывало народу в церкви, щегольнуть своим зычным голосом: возьмется читать Апостола, кончит и самодовольно, с торжествующим лицом, отправляется на клирос, поглядывая на всех, как-будто хочет сказать: «Да, пусть-ка так дьячок прочтет!»
Еще у него была странная слабость: он не пропускал почти ни одного пожара; не только в том околотке, где он проживал, но готов был скакать на извозчике и в отдаленную часть города. Я помню, как-то случился пожар в банях Таля, у Красного моста. На другой день, на репетиции, я подошел к Толченову и спросил его:
— Что, Павел Иванович, были вы вчера на пожаре?
— Был, — отвечал он с недовольным лицом, — да что это за пожар? Не успел я приехать, как уж все потушили.
— Ну, что-ж и слава Богу, — сказал я.
Но Павел Иванович, полушутя, возразил на это мне:
— Велика важность! Таль человек богатый, не разорился бы, если бы и все бани сгорели.
Вот он какой был злодей… на словах. Это, я полагаю, все происходило от его зверского амплуа, оттого-то он и любил сильные ощущения.
В уборной с ним была постоянная потеха: тут он всех распекал поочередно: портные, сапожники и парикмахеры никогда ему не могли угодить и бегали от него, как от огня. Бывало не смей никто из молодых актеров подойти к тому зеркалу, против которого он расположится. Однажды он, завитой в папильотки, сидел перед своим зеркалом и с нетерпением ожидал парикмахера, чтоб он его припек. Несколько уже раз посылал он портного за ним. Наконец подбегает к нему со всех ног парикмахерский мальчик со щипцами.
— Тише, тише, болван. Что ты точно с цепи сорвался, этак меня обожжешь, — ворчит раздраженный трагик.
— Помилуйте, Павел Иванович, щипцы почти совсем простыли.
— Так ты меня холодными хочешь припекать? — вскричал он и прогнал мальчугана из уборной.
Впрочем, находили на него подчас и добрые минуты; это случалось по большей части тогда, когда ему доводилось играть в новом костюме: тут он одевался прежде всех и, важно охорашиваясь, разгуливал по сцене. Станет-бывало перед кем-нибудь из товарищей подбоченясь и, молча глядя ему в глаза, начинает покачиваться с боку на бок. Помолчит, помолчит и, не дождавшись от него ни слова, скажет наконец:
— А ведь новый-то костюм хорош.
И отойдет в сторону.
Глава X
Театральная старина. — «Огни», или разовые деньги. Воспоминания о К. С. Семеновой. — Смерть актера Кондакова. — Дальнейшая судьба знаменитой артистки.
Я помню еще то патриархальное время нашего закулисного мира, когда артисты, вместо нынешних, так называемых разовых, (т. е. поспектакльной платы), получали каждый вечер просто по две восковые свечки, которые обыкновенно они и зажигали у собственного своего зеркальца тогда в довольно обширной уборной стояло только одно большое зеркало, а потому физически невозможно было всем воспользоваться им для своего туалета и гримировки. Само собою разумеется, что не все же артисты, без исключения, получали эти поспектакльные свечки: было много и таких, которых игра, как говорится, не стоила свеч.
Помню я, как некоторые из актеров которые относились к своей личности не слишком кокетливо, предлагали эти свечки своим товарищам сыграть на узелки; иные же, из экономии, зажигали одну только свечку, а другую сберегали для домашнего обихода. Нынешняя поспектакльная плата, конечно, очень выгодна для артистов; особенно для тех, у кого большой репертуар; но если взглянуть с нравственной точки зрения, то эта поденная плата много приносит вреда искусству; для этой приманки иной первоклассный артист хлопочет не о качестве, а о количестве своих ролей. Корыстолюбивый расчет заставляет его иногда брать на себя ничтожные роли, отнимая таковые у второстепенных актеров, которые получают незначительную плату в сравнении с ним, и тем, конечно, возбуждает справедливое негодование с их стороны. Короче — это закулисное яблоко раздора. О нем многое можно бы было сказать, но зачем? Я пишу не современные записки, а вспоминаю старину.