Шрифт:
Нечто подобное повторилось и с собаками. Вопреки кошачьим нравам, собаки беззаветно любили не стены, а людей. Одержимые этим чувством, они умудрились перегрызть веревки и бежали к своим друзьям, к хозяевам. Во время бегства случайная встреча у тех же самых грядок на дороге и вновь горькое водворение по месту жительства. В результате же, конечно, грех: бывшая Ксенофонтова, ныне Дикольчеева белая сучонка Дунька принесла пять рыжих, в Тузика, щенят. Дикольчей щенят тоже утопил, а сучку Дуньку выдрал.
Это ничтожное с виду обстоятельство со щенками и котятами ясно обнаружило, что между двумя людскими семьями взаимного уважения не существует. И вывод из сего такой: обладай животные «высокими» человеческими качествами, о коварно прижитых котятах и щенках не могло бы и помину быть: кот Васька вполне сознательно ненавидел бы кошку Машку и Тузик — сучку Дуньку точь-в-точь так же, как сознательно ненавидели друг дружку побежденные обоюдной злобой и наши две семьи. Но кошки и собаки — звери, и корыстная людская злоба им чужда.
И никто: ни Варвара с Ненилой, ни Денис Иваныч Колченогов не задумались над звериным поведением собак и кошек. Крепко призадумался над этим лишь Ногов Ксенофонт, и то много времени спустя. Но об этом — после.
Была ранняя весна. Ксенофонт со злобным рвеньем принялся работать над запущенной землею Дикольчея. С зари и до темна он очищал пашню от огромных валунов и булыг, засорявших доставшиеся ему полосы. Он не терял времени даже на обед: Варвара приносила ему хлеб, кашу и картошку в поле. Вскоре по концам полос воздвиглись порядочные горки из булыг и многопудовых камней. Они высились, как живые памятники, во славу тяжкого Ксенофонтова труда и в порицание позорной лени Дикольчея.
Очистив землю, Ксенофонту легче было поменяться полосами с двумя соседями, приятелями его. Эта выгодная мена дала Ксенофонту возможность сгрудить вместе значительную часть своей пахотной земли. Вдвоем с Варварой они обнесли землю городьбой. Засеянное еще Дикольчеем озимое поле с редкими плешивыми всходами Ксенофонт вновь перепахал и, устроив помощь, обильно удобрил пахоту навозом с ближней казенной молочной фермы. Крестьяне обычно удобряли землю лишь с своих хлевов и дивились сметливости Ксенофонта.
— Нам с тобой, Варвара, хлеба мало надо. Хлеб будем покупать, — сказал Ксенофонт жене и, разбив пашню на участки, засадил ее турнепсом, картошкой и капустой.
Песчаные же клины засеял льном, а по ржи — высокосортным клевером. За семенами ездил в агропункт, где подружился с агрономом Петром Иванычем Кондратьевым, пожилым, опытным, идейным человеком.
Агроном наметанным глазом сразу оценил Ксенофонта и пригласил его к себе. За чаем Ксенофонт открыл Петру Иванычу про свою сделку с Дикольчеем.
— Ах, так это вы! — улыбнулся Петр Иваныч. — Слышал, слышал… Ну, что же. Это очень интересно. Только — знаете что? Вам придется напрячь всю свою энергию, и тогда может восторжествовать большущая идея. Понимаете? Большущая идея…
— Мне идея ни к чему, не моего ума-разума, — ответил Ксенофонт, потея. — А вот желательно бы мне пасеку. Я б ему, дьяволу, нос-то утер. Да и утру! — крикнул Ксенофонт и, повернувшись к окошку, погрозился в пространство кулаком.
— Что ж, вы его врагом своим считаете?
— Так неужто другом?
— Тогда за кой же хрен менялись? Я думал полюбовно, ради опыта.
— Хы, скажешь тоже… Полюбовно… У меня хозяйство — самое крепкое, раскрепкое. А у него, как у журавля, на кочке. Тьфу!.. А просто по пьяной лавочке… Короче говоря, анбицию мою задел, сволочь. И уж так пакостно вышло, просто глупее глупого…
Агроном прошелся по комнате, все стены которой увешаны приколотыми на бумажках пучками трав и злаков. Возле стен стояли образцы ульев. В углу — на большом столе — весы, банки, спиртовка, пробирки, колбочки. В наполненных спиртом банках помещались препарированные лягушки, жабы, змеи, глистообразные черви. Ксенофонт глянул туда, его слегка затошнило, он отвернулся и перевел глаза на хозяина. Сапоги Петра Иваныча — старые, стоптанные и скрипят. Сам Петр Иваныч тоже в годках почтенных, но прямой и бодрый, с седеющей бородой и взлохмаченными волосами.
— Шибко тяжело, — вздохнув, сказал Ксенофонт, — уж так тяжело, что страсть. Работа самая немилая. Баба плачет. Бьешься, бьешься, да и подумаешь: а на кой прах я силу-то свою убиваю? Вдруг договор наш лопнет, да все по-старому обернется, и выйдет, что я на чужого человека спину гнул. Вот чего боюсь. Да еще Дикольчей начнет добро мое проматывать. И останусь я в круглых дураках.
Агроном сел на подоконник, и его волосы под светом солнца заблестели серебром. Широкий, шишковатый лоб, густые, сросшиеся брови, темные глаза из-под очков и все лицо агронома внушали Ксенофонту полное доверие. Ксенофонт даже подумал: «Чисто пророк какой. Видать, ума палата», и ждал от агронома правдивых, веских слов.