Шрифт:
Стихотворение дышит рыцарской готовностью к подвигу во имя прекрасной дамы…
Этим летом Тамуна Церетели продавала минеральную воду в магазине Лагидзе на Руставели, против оперного театра. Тициан с нею не был знаком. Настороженная гордость и грация лани сквозила в каждом ее движении. Он и не посмел бы с нею заговорить. Он приходил пить боржом каждый день; стоял, прислонившись к прилавку, пил воду не спеша и смотрел на нее. Он ходил к Лагидзе десять раз в день…
Н. А. Табидзе рассказывала: «Мы отдыхали летом в Боржоми на даче. Я получила от Тициана письмо о том, что в Тбилиси появилась очаровательная женщина и что он хочет, чтобы я на нее посмотрела. А потом в тот же день прислал телеграмму с просьбой срочно приехать и позвонил по телефону мне в Боржоми, и очень просил приехать. Я приехала вечером, пришла домой — Тициана нет. Я жду, волнуюсь, а он не идет. Уже в двенадцать часов, ночью, вижу с балкона — идет веселый, здоровый, только еще больше растолстел. Я на него накинулась с упреками: зачем звал? что случилось? хоть бы последил за собой — чего тебя так разнесло? Он только смущенно улыбался».
Повел ее утром к Лагидзе, купил ей мороженое, показал девушку за прилавком…
Стихотворение «Тамуне Церетели» написано в Боржоми летом. Второе, посвященное ей же, — «В Ананури» — написано год спустя; толчком была поездка в Ананури, старинную крепость при Военно-Грузинской дороге (вероятно, с кем-нибудь из гостей).
Раньше любовь наводила его на мысль об исторических битвах, — теперь же память о прошлом, о былых сраженьях, о рыцарских подвигах предков ему напомнила девушку, что в прошлом году продавала боржом у Лагидзе:
Тебе здесь не бывать, но я упорно Под Ананури помню образ твой. Тут Белая слилась Арагва с Черной, — Меня ж хотят разъединить с тобой. Тебя, не зная, звал я. Так Тамарой Томился Врубель. Ты осенена. Как крепость Моди-Нахе, древней чарой, Как сломанное облако, нежна. Касается тебя мое томленье Нежней, чем крылья демона. И пусть Подаришь ноги ты свои оленьи Подругам, чтобы их развеять грусть. Пусть их певцы обрадуются тоже, Вся жизнь еще пред ними впереди. А наши грезы время уничтожит, Прах занесет. И лишь забвенья жди… Я бьюсь на камне брошенной форелью. И жабры вырваны. Взведен курок. Я пули жду. И сердце стало целью. И смерти не избегнуть. Близок срок…Логика поэтического мышления капризна и разуму неподвластна: гибельность неразделенной страсти, метафорическое «сраженный насмерть любовью» ассоциируется у Тициана Табидзе с битвами, с историческими сражениями; недостижимость счастья — с неприступностью не взятых противником крепостей:
…Здесь тысячи погибли. Ананури Тому свидетель. Потому пою Здесь песню я о страсти и о буре, И гибель я баюкаю свою. Перевод С. СпасскогоЗдесь пропадает «обычность», банальность подобных «поэтических» сравнений, потому что здесь — это вообще не сравнение: битвы со страстью, — это ощущение себя в этом мире. Сопричастность истории не в уподоблении чувства — битве, но в присутствии «истории», ставшей частицей души поэта. И Тамуна Церетели — княжна из рода Церетели — для него частица истории тоже; и «Моди-Нахе» («Приди — посмотри») — крепость и в то же время поэтический символ не всякой вообще неприступной, а именно этой, единственной в своем роде любви.
Годами не сглаженное чувство к Тамуне Церетели как-то по-своему ассоциировалось для него с гибельностью собственной его судьбы, с тяжелыми предчувствиями, а позднее — с почти трезвым ожиданием неизбежного; в 1937 году Тициан пишет еще одно стихотворение «Тамуне Церетели»:
Несчастному — что может счастье дать? При жизни мне над собственной могилой, Над музою разодранной рыдать. Нет, этой не забыть весны постылой! Зачем вопрос, когда пришла беда? К чему ответ в безмолвии жестоком? Судьба не слыла щедрой никогда, А нынче гонит горести потоком. О «Моди-Нахе» пусть молчит язык. Мне видится, мне верится в печали: Не приживется к тростнику тростник И сердцем сердце заменить едва ли! Придут другие в этот адов зной, Увидят взрыв, огонь поры суровой. Я радости и не хочу иной, Чем вырезной свирели тростниковой. Обидно только, что я не успел Тебе в те годы рассказать в печали, Как мы среди поэтов в сонме дел Безногого Рембо не забывали. Перевод Л. ОзероваЭто трудно перевести, в переводе — звучит неуклюже, иногда непонятно: прощаясь с миром, Тициан в единый стих пытается вобрать сложную сумму образов-символов, которыми жил. Начиная с чувства присутствия на собственных похоронах (теперь это не был символ, — уже опустился занавес, отделивший его от живых, и он видел со стороны свою смерть), этот образ возник в его юношеских прозаических миниатюрах, — он хоронил сначала свою первую, бесплотную «голубую» любовь: потом в «Белом сновидении» ему виделся скорбный путь народа — бесконечный, как дорога на кладбище, и «плач над гробом собственным»: и снова он испытал это, когда хоронил отца: «все исчезает в скитаньях и мчится куда-то, я же собственный гроб проношу, словно памятник славы»; и снова ему хотелось рыдать над своею могилой, оплакивать «разодранную музу» (тот же лебедь — с разорванным горлом) — петь свою «лебединую песню»: и «Моди-Нахе», и недоступная больше радость чувствовать себя тростниковой свирелью, прижатой к губам Грузии (и об этом было в прежних его стихах), и Рембо — примета юности, пронизанной ураганом, — всё, о чем не успел рассказать ей…
…Жена Тициана Табидзе была смелая, с твердым характером женщина. В отличие от Тициана, она легко вступала в общение с незнакомыми людьми, не робела в многолюдном собрании.
Ей — Нине Макашвили — посвящается «Понт Эвксинский»:
Читал сегодня я Эврипида, Медея напомнила мне тебя. Любая мне не страшна обида С тобою: сердце верит, любя…Стихотворение написано 5 июля 1926 года в Тбилиси под впечатлением перечитанной античной трагедии, навеявшей мысли об аргонавтах, похитителях колхидской царевны, об Орфее, который был их певцом, о собственных житейских невзгодах…