Шрифт:
Но как сама стихия подчиняется законам диалектики, так — и развитие мировоззрения Пушкина: никогда не повторяясь, оно все же носит черты спиралевидной повторяемости, а в более приспособленном для разбора виде — черты синусоподобности.
В этой связи я не мог теперь, — после освоения синусоидального, так сказать, метода, — согласиться с «государственной» концепцией Гуковского в отношении пафоса «Медного всадника». «Государственность» казалась мне простым повторением концепции «Полтавы» 1828-го года, когда, наученный поражениями дворянских революций и безнародных национально–освободительных движений по всей Европе, Пушкин стал реалистом, считающимся с историческими законами, согласно которым личность — со всеми ее благими порывами и индивидуальной энергетической исключительностью — есть едва ли не ничто по сравнению с народом, с государством и счастье ее, личности, как у Петра, состоит лишь в полном и гармоническом слиянии личного и общественного. Такова «Полтава». Но не «Медный Всадник».
А ведь когда–то я был поражен доказательствами Гуковского. Например, о перебоях в строках, когда дело касается Евгения, о спотыкающемся ритме, сбивчивой, ритмически задыхающейся речи, оговаривающейся, нетвердой, неуверенной:
Мы будем нашего героя Звать этим именем. Оно Звучит приятно; с ним давно… Но ныне светом и молвой Оно забыто. Наш герой…В воле Пушкина делать перебои для Евгения и, наоборот, применять чеканный, рубленный ритм для Петра, в воле, выявленной Гуковским, мне виделось доказательство «государственной» парадигмы в пушкинском мировоззрении.
Но вот я читаю у Архангельского, что такие же, ну, может, более скрытые перебои Пушкин ввел и в тему Петра. Уже в третьей строке!
И вдаль глядел. Пред ним широко Река неслася; бедный челн По ней стремился одиноко.<<Одический ряд резко уступает место иному — спокойному, описательному, повествовательному. Широкая река, не стесненная столь милыми сердцу одописца державными берегами; одинокий и бедный, т. е. убогий, челн, которому явно неуютно соседствовать с пристанями пышного города, воспетыми чуть ниже…>> [1, 14]
Далее, после нескрываемой одичности, что до и после первой пробельной строки: <<сразу после вполне одического образа — «вознесся пышно, горделиво», — в пределах того же синтаксического периода ода внезапно уступает место своему стилистическому антониму>> [1, 16].
Где прежде финский рыболов, Печальный пасынок природы, Один у низких берегов Бросал в неведомые воды Свой ветхий невод…Следующий перебой одичности — <<личное, пушкинское начало активно вторгается в мир Вступления>> [1, 17]:
Люблю тебя…Потом Пушкин дает сноску и, строго говоря, заставляет прервать чтение и заглянуть в Примечания. А там написано:
<<Смотри стихи кн. Вяземского графине Завадовской>>. И Архангельский вполне резонно замечает, что для Вяземского в том стихотворении <<сфера «государственная»>> не могла представлять серьезный интерес, а Пушкин и Вяземский <<были близкие по творческой практике и культурным «корням» поэты>> [1, 17]. В общем, опять перебой в оде.
А от себя я еще добавлю, что это уже вторая отсылка в Примечание. Первая была еще на 16-й строке, посреди одического:
В Европу прорубить окно; Ногою твердой стать при море.Сноска тут такова:<<Альгаротти где–то сказал: (перевод) Петербург — окно, через которое Россия смотрит в Европу>>.
А тут еще Архангельский совершенно справедливо обращает наше внимание, <<что не торжественное Вступление открывает вход>> в мир произведения, <<а небольшое суховатое Предисловие автора со ссылкой… на газетно–журнальные источники>> [1, 9].
<<Происшествие, описанное в сей повести, основано на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов. Любопытные могут справиться с известием, составленным В. Н. Берхом>>.
И, мол, по этому одному хотя бы ясно, <<что не подвиги героев, не мощное дыхание эпоса и свобода лирической стихии, а бедная, рядовая, «нормальная» жизнь, оторванная от величия истории и вместе с тем вопреки собственной воле оказавшаяся полем приложения грандиозных исторических, всечеловеческих сил, — в центре внимания автора «Медного Всадника»>> [1, 9].
И когда все это предпослано подзаголовком «Петербургская повесть», где слово «повесть», по Архангельскому, вместе со своей незначительностью в семантике этого слова, напоминает [1, 8] уже целый ряд мелких героев не только «Повестей Белкина», но и «Графа Нулина» и «Домика в Коломне»; когда само название, этот эпитет для кумира — «Медный», соотнесенный с библейским [1, 22] отвергнутым даже золотым кумиром, выглядит тем более отвергнутым, — тогда мой глубокоуважаемый Гуковский, со своим акцентом на пушкинской, мол, «государственности» пафоса «Медного Всадника», в моих глазах терпит поражение не только по системным, синусоидальным, так сказать, соображениям, но и в силу того, что его концепция художественного смысла не может объяснить целый ряд не замеченных им реалий текста.