Шрифт:
Она никогда не могла сказать, день на дворе или ночь, но всегда знала, когда на улице буря. Она слышала гром, и камни ее подвала становились сырыми, и на нее время от времени капала вода.
Она не знала, почему стала узницей. Сначала она просила отпустить ее, потом — объяснить. Теперь это было уже не важно. Они называют ее Матильдой и жалеют ее, но никогда не отпустят на свободу. Она умрет в этой комнате и будет похоронена под могильной плитой, на которой вырежут имя Матильды Удольфо. Такова ее судьба.
Однажды ей удалось утаить куриную косточку из принесенной ей пищи, она обгрызла ее, превратив в острый инструмент. Месяцами она царапала известковый раствор между камней, пытаясь высвободить глыбы побольше. Ковыряя своим костяным долотом, она прижималась головой к холодной стене, и часть ее лица расплющилась.
В конце концов, Жокке поймал ее. Она пыталась порвать ему вену на горле острой костью, но та лишь сломалась об его кожу. Он не стал наказывать ее за это нападение. Но с тех пор она ела и мясо, и птицу лишь в виде филе.
Она пыталась вспомнить своего настоящего мужа, настоящую семью. Но могла лишь представить лицо Шедони Удольфо и перечислить имена ее с ним совместных, как он постоянно повторял, детей: Монтони, Амброзио, Фламинея…
Она попыталась подняться, но не смогла. Голова была тяжелой, как пушечное ядро, а шея давно усохла.
Она могла выпрямить колени, могла согнуть их, но голова оставалась прикованной к полу.
Она ползла, подтягиваясь на руках и отталкиваясь ногами, по полу, сбивая под собой ковер. Однажды Матильда выберется отсюда. И тогда они все пожалеют.
11
Жокке остановился и промычал, похлопав д'Амато по груди. Торговец водой пошатнулся, как от сильного удара.
Огромный дворецкий толкнул дверь. Та, конечно же, заскрипела. Жокке подтолкнул в нее д'Амато. Потом поднял свечу и двинулся по коридору дальше.
Клозовски не представлял, в какой части дома они теперь находятся. Они проделали долгий путь от главного зала по переходам и лестницам. Они могли быть и в подвалах Удольфо, и на самом верху одной из башен.
Они проследовали через заброшенную часть здания, и ему показалось, что Жокке чего-то побаивается, он слишком часто озирался вокруг, держась подальше от дыр в стенах и заколоченных комнат! Клозовски не хотелось даже думать о том, что могло бы напугать это здоровенное животное.
Это были гостевые комнаты.
Антония пыталась улыбаться и болтала с дворецким, задавая ему вопросы о семье и доме. Жокке добавил к мычанию несколько стонов.
— Это очень мне напоминает, — говорила танцовщица, — постоялый двор, погубленный демонами, из пьесы фон Диеля «Судьба прекрасной Флоренс, или Измученная и покинутая».
Они дошли до очередной двери, и Жокке пинком отворил ее. В камине пылал огонь, комната была обставлена в катайском стиле, с шелками и низкими столиками с фарфоровыми безделушками. Дворецкий указал пальцем на Антонию.
— Это моя? — переспросила она. — Спасибо. Выглядит очень мило. Очень уютно.
Комната Клозовски оказалась за следующей по коридору дверью, крохотная клетушка с голой койкой, единственной свечой и тонким одеялом. Очевидно, они сочли, что для клирика это в самый раз. Когда ему опять придется переодеваться в чужую одежду, он выберет что-нибудь, что обеспечит ему побольше удобства. Жокке захлопнул за ним дверь, и он остался один.
Здесь было узкое оконце, и в него равномерно стучал дождь. Клозовски выглянул в него, но за потоками воды ничего не сумел разглядеть.
Он стащил с себя облачение и скинул башмаки послушника. Ноги его по-прежнему покрывала лесная грязь. Остальная одежда после подземных казематов Зелучо превратилась в лохмотья. Он разделся, сорвав то, что осталось от брюк, и сдирая с груди и рук остатки рубашки. Возле его постели стоял таз с водой. Он вспомнил было про желтую лихорадку д'Амато, но рассудил, что здесь, в горах, они не стали бы покупать воду у такого кровопийцы. Им явно хватает дождей, чтобы наполнять собственные бочки. Он тщательно умылся и почувствовал себя лучше, чем когда-либо за последние месяцы.
Как ни странно, в комнате имелось зеркало в полный рост, единственный предмет роскоши среди аскетичной обстановки.
Он встал перед ним, обнаженный, и поднял свечу.
Тюрьма не пошла ему на пользу. Его запястья, щиколотки, спина и грудь были в синяках, на коленях и бедрах — подсохшие раны. Кости слишком явственно выступали под кожей, а лицо было скорее изможденным, чем романтически мрачным.
И все же это тяжелое испытание позади.
Затем его отражение в зеркале задрожало, начало расплываться, как будто гладь тихого пруда подернулась рябью. Рама подалась вперед, и зеркало открылось, будто дверь.