Шрифт:
Однажды после обеда, когда дети спали, кто-то два раза позвонил с улицы. Два звонка — к нам, а один — соседям на втором этаже. Я вышла за дверь, чтобы веревочку дернуть, а снизу Матеу кричит, что он уже поднимается. Я как увидела его, сразу поняла — что-то у него случилось. Сел в столовой и завел разговор про голубей. Мне, говорит, больше всех нравятся эти, с хохолками, и шейка у них переливается лиловым и зеленым. Если у голубя перья не переливаются — это не голубь. Я его спрашиваю, заметил ли он, что у кого красные лапки, коготки обязательно — черные. Он говорит: лапки, коготки — это ладно, а вот интересно, почему у них перья так красиво переливаются? Почему от света, смотря с какой стороны — перья то зеленым, то лиловым отблескивают?
— Мне один человек сказал, что у него есть особые голуби — с галстучком. Я еще Кимету не говорил…
Я сказала, что упаси его Бог говорить, а то Кимет, чего доброго, притащит и таких. Но Матеу точно не слышит: у них, говорит, от бороды по грудке перья идут шелковистые, завитком, вроде галстука. Их называют бантастые. И, мол, если бы Кимету не отвлекаться на другие дела, он бы знал про голубей, у которых перья лежат не сверху вниз, а наоборот, что их зовут китайцами. Я, говорит, понимаю, как трудно управиться с голубями, целая туча, да вдобавок в квартире. Кимет, конечно, хороший, но с заскоками, и вот, говорит, странность, о чем бы он ни попросил, я отказать не могу, не могу и все. Стоит Кимету посмотреть как-то особенно… Потом глянул на меня и добавил: теперь-то я вижу, что не надо было его слушать и пробивать потолок. И спросил про детей. Когда я сказала, что они спят, у него лицо сделалось такое печальное, ну слов нет! Я говорю, что дети с голубями не расстаются, скажи — одна семья! И все из-за того, что они в доме одни, без моего присмотра. Говорю, а сама вижу — не слушает, мысли где-то далеко, совсем не здесь. Ну и замолчала, и вот тут, когда мой голос перестал ему мешать, он заговорил, сказал, что почти целую неделю не видел дочки, что Грисельда устроилась машинисткой, а девочку отвела к своим родителям. И он совсем не может, если нет девочки, а его Грисельда теперь встречается то с одним, то с другим… и дочку увели. Увели его дочурку! Как горько он это сказал, кто бы слышал! Напоследок стал прощения у меня просить за то, что пришел выкладывать про свои беды. Мужчине не к лицу такое, говорит, но ведь столько лет знаем друг друга и я ему как родная сестра… Сказал, что я ему как родная сестра и расплакался, напугал до смерти. Я в жизни не видела, чтобы мужчина плакал, да еще такой как он — высоченный, глаза синие-синие, как у Святого Павла. Потом стих, вроде успокоился и ушел на цыпочках, чтоб детей не разбудить. После него у меня какое-то чувство странное: тоска, а к ней что-то радостное примешано. Не знаю, только никогда со мной такого не было.
Я поднялась на террат; небо вдали как натянутый парус — алый в разводах, потому что солнце уже садилось. Голуби вертятся под ногами, и перья у них гладкие-гладкие. В дождь капли по ним скатываются вниз, как по зонтику. Ветер тихо шевелил перышки на шее… Два или три голубя поднялись в закатное небо и казались совсем черными.
Той ночью я вовсе не думала ни о голубях, ни о том, что заснуть не могу с усталости, а думала, что глаза у Матеу такого же цвета, как море. Как море в солнечный день, когда мы с Киметом мчались на мотоцикле. И незаметно для себя стала думать о вещах, которые вроде бы уже понимала, но не до конца, вернее, начинала понимать…
XXV
На другой день разбила стакан у моих хозяев, и они с меня вычли как за новый, хотя он был треснутый. Домой тащила тяжеленные сумки с викой, еле доплелась; на лестнице, там, где на стене вырезаны весы с чашками, остановилась. И всегда так: дойду до этого места, а дальше — сил нет. Сына отшлепала, сама не знаю за что. Он разревелся, Рита за ним, и я — в слезы. Плачем, стало быть, втроем, и наши голуби стоном исходят. Тут Кимет явился, увидел, что мы трое ревем, и как закричит: только этого мне не хватало! Я с самого утра червоточины в чужих шкафах заделываю, в духоте сижу, а дома, значит, ни покоя, ни радости. Развели тут, понимаешь, драмы! Схватил детей рывком — одного за руку, другого за руку, и давай таскать по комнате, по полу волочить. Я испугалась до смерти, ты, кричу, руки им повывернешь, а он — пусть уймутся, а то сейчас обоих в окно, вниз головой! Я, куда деваться, замолчала, чтоб до скандала не доводить, забрала детей, умыла, сама умылась и про стакан, про то, что с меня вычли, как за новый, не сказала ни словечка, потому что Кимет, чего доброго, побежит к хозяевам и наговорит лишнего.
И в тот самый день сказала себе — все, хватит! Надо кончать с голубями. С голубями, с викой, поилками, кормушками, голубятней. Все к чертям собачьим!.. Только вот как? Мысль эта гвоздем во мне сидела. А Кимет снова стал жаловаться на ногу. За обедом обхватит ногами стул, почесывает то одну, то другую ногу, ест, а сам жалуется, что колено жжет огнем до самой кости. Он говорит, а у меня в голове одно, как покончить с этой прорвой голубей. Все Киметовы слова — мимо ушей, как будто они у меня ватой заткнуты.
Голова горит, точно там угли раскаленные докрасна. Нет! Вику, поилки, кормушки, всю голубятню — к чертям собачьим… И лестницу с рейками, и дрок, и серные шарики, и этих дутышей. Все к чертям! Моя кладовка на террате, крышка с кольцом, стулья в кладовке, голуби взаперти, корзина бельевая, белье на террате — пропади оно пропадом! Ух, эти голуби, глаза круглые, клювы острые, шейки с отливом, как мальва, как яблоневый цвет — век их не видеть.
Мать Кимета, покойница, и не думала, что подскажет мне выход. А я решила сгонять голубок с яиц. Как дети уснут, я сразу на террат, в кладовую и пугать птиц. Внутри за первую половину дня все прожарится, прямо пышет, да еще от голубок жар и запах тяжелый, ну ад настоящий!
Голубки, что птенцов высиживают, как увидят меня, голову поднимут, шею вытянут, крылья распушат — защищают яйца, бедные. Как суну им руку под грудку, норовят меня клюнуть. И все по-разному защищались. Одни нахохлятся и ни с места, а другие соскочат, волнуются, ждут, чтобы я ушла, чтобы снова сесть в гнездо. Голубиные яйца, они красивые, не сравнить с куриными, и поменьше, целиком в кулаке умещаются. Я хватала яйца из-под голубки, которая не слетала, и клала перед ее клювом, а она, наверно, понимать не понимала где рука, где яйцо, ей лишь бы долбануть меня клювом. Маленькие яйца, гладкие и перьями пахнут. Через несколько дней многие птицы побросали гнезда. А яйца без наседки гнили, гнили с птенчиком внутри, который уже зародился: там и кровь, и желток, но главное — сердце.
Потом я спускалась вниз и прямиком в темную комнату. Однажды голубка вылетела через люк с таким стоном, будто все в ней — один стон. Села на край люка и вниз заглядывает, меня сторожит. Дутышы слетали с гнезд тяжело и топтались рядом, — напуганные, робкие. А самые отчаянные были те, у которых хвост опахалом, как у павлинов. На какое-то время я устроила передышку, устала, и все вроде пошло как раньше. Но нет! Раз конец — значит конец! И я вместо того, чтобы сгонять голубей с гнезд, стала вытаскивать эти яйца. Вытащу и трясу, что есть силы, чтобы у птенцов, которые внутри, голова билась о скорлупу. Голубки высиживают птенцов за восемнадцать дней, и вот в середине срока я и трясла насиженные яйца. А голуби чем больше сидят на яйцах, тем злее к тому, кто им помеха. И жар от них, как от печки. И клюют больнее. Я подсуну руку под брюшко и пока выну яйцо, они бьют клювом до крови.